Блокадная этика. Представления о морали в Ленинграде в 1941 —1942 гг.
Шрифт:
Другой мотив оправданий характерен для авторов воспоминаний. Позднейшие рассказы создавались тогда, когда моральные нормы не были так сильно размыты, как в военное время. Они предназначены для людей, не являвшихся очевидцами блокады. Оправдания сопровождаются, поэтому, не только более подробным объяснением своих действий, но и детальным перечислением блокадных реалий – тем справедливее кажутся доводы.
Приемы самооправдания во многом обуславливались уровнем культуры человека, укорененностью в нем моральных заповедей, его эмоциональностью и отзывчивостью, силой тех чувств, которые он испытывал к другим людям.
Чаще всего оправдывались тем, что не имеют возможности оказать поддержку [552] . При этом, как и в других случаях, главный мотив оправдания сопровождается еще несколькими оговорками. Они отчетливее показывают те препятствия, которые мешают откликнуться на просьбу. Чем драматичнее становилось обращение за поддержкой, тем сильнее могла выражаться досада и на просителя, и на себя за то, что приходится отталкивать протянутую руку. Тем убедительнее, чем обычно, старались доказать, что иначе поступить нельзя. Отказ неизбежно приобретал эмоциональный характер. Нравственные заповеди не могли исчезнуть там, где трудно было ограничиться
552
См. запись в дневнике И. Д. Зеленской 6 февраля 1942 г.: “…Я снесла в поликлинику вызов на 20 чел[овек]… Но врачиха отказалась итти – сама опухла» (ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 35. Л. 61 об.); запись в дневнике В. Петерсон 8 ноября 1941 г.: «А. П. злится, что нечего есть. А причем тут я и мама? Где же мы возьмем?» (Петерсон В. Дневник: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 86. Л. 4).
А. Н. Боровикова получила письмо от рабочего, лечившегося в больнице. Он просил дать ему 200 г хлеба и «густой каши» [553] . И не просто просил, а скорее молил, искал слова жалостные и трогательные. И, наверное, потому оправдание, которое являлось обыденным («ну чем поможешь, когда сама сидишь и смотришь в потолок» [554] ) дополняется еще и другим доводом: «Хлеб сегодня был какая-то смесь, от которой изжога» [555] . Одного этого было бы достаточно, но она понимает, что рабочий намного более голоден – приходится прибегнуть и к иному аргументу. Не сказать, конечно, что ее положение безнадежное, но обстоятельнее подчеркнуть, что и оно трагично.
553
Боровикова А. Н. Дневник: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 15. Л. 84.
554
Там же.
555
Там же.
Такое же письмо получил и А. Лепкович от своего знакомого. Первое, что он испытал – чувство недоумения и едва ли не возмущения. Повторы и обрывы слов хорошо иллюстрируют это состояние внезапно возникшей неловкости, когда человек от неожиданного вопроса путается, не готов сразу сосредоточиться и логично выстроить свою аргументацию: «Странно, тоже артист, чудак, а не человек. „Нищий у нищего подаяние просит – много получит"». [556] Возможно, он все же испытал стыд, и его тон смягчается: «…По-моему, он парень неплохой, но неудачник. Такой же, как и я» [557] . Последние слова примечательны. Это тоже оправдание: откуда же у неудачника лишний хлеб? «Пишу, а голод дает себя чувствовать» – как же можно его просить о помощи? «Стараюсь не думать про еду, а все же, как хочется хлеба и какой-нибудь каши» – да ведь и его положение столь же незавидное, как и у знакомого. «Я каши не кушал… 3 месяца и такое же время досыта не подъедал» [558] – не виноват он, но оправдывается еще и еще раз, приводит новые свидетельства. Так трудно ему, обличавшему несправедливость и бессердечность, предположить, что способны заподозрить в черствости и его.
556
Лепкович А. Дневник. 17 декабря 1941 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 59. Л. 10. Ср. с дневником П. М. Самарина: «Сташневич прислал письмо, просит купить крупы и хлеба, умирает от истощения. Я сам в таком же положении, сходить к нему… не могу» (Самарин П. М. Дневник. 12 января 1942 г.: РДФ ГММОБЛ. Оп. 1-л. Д. 338. Л. 84).
557
Лепкович А. Дневник. 17 декабря 1941 г.: ЦГАИПД СПб. Ф. 4000. Оп. 11. Д. 59. Л. 10.
558
Там же.
Трудно было принимать упреки в свой адрес тем, кто гордился собственной стойкостью и незыблемостью моральных принципов. Чего же стоит их жертвенность и кристальная чистота, если они не хотят помогать? Разве их могут считать порядочными и благородными людьми? Заведующая столовой на электростанции причисляла к последним и себя. Ей нужно ежедневно отказывать в порции супа или каши кому-то из нуждавшихся. Слезно ее упрашивали, говорили о болезнях – нет, ничего она дать не может: «…Получали мы все время неполную норму» [559] . На этом можно было бы и остановиться – но она приводит еще и цифры, которые докажут ее правоту: на 250 человек дают 200 порций супа, вторые блюда — на 80-100 человек, да и не каждый день [560] . Нет, не по прихоти своей она отказывает. Никак нельзя помочь, и она готова подтвердить это самым сильным аргументом, который никогда не оспорить – цифрами.
559
Зеленская И. Д. Дневник. 3 декабря 1941 г.: Там же. Д. 35. Л. 37 об.
560
Там же.
Прямой, нелицеприятный, не допускающий уверток вопрос самому себе (и не один, а сразу несколько вопросов) – и обязанный быть столь же честным и откровенным ответ. В этом вопрошании словно испытывали на твердость свои аргументы, хотя обнаружение их слабости нередко побуждало искать новые доводы.
В общежитии художников один из жильцов пролил на пол суп: «Опять я голодный остался… Ну что это такое? Пропало последнее спасение больного человека» [561] . В каждом слове – мольба, не высказанная, но подразумеваемая просьба поддержать, стремление отчетливее подчеркнуть приметы ужасающего блокадного быта. Никто не откликается. Первая реакция очевидца события типична и предсказуема: «При всем желании прийти на помощь погибающему товарищу, что ты можешь сделать». Но и пройти мимо, ничем не утешив, неловко. Горечь слов о погибающем товарище – признак того, что и он беспокоится о его судьбе, что он не бесчувственный человек. Преодолеть стыд – значит еще раз, более обоснованно и твердо, уверить себя в том, что ему действительно невозможно протянуть руку. Неужто ничем не помочь? Нет, можно обнадежить, сказать ему: «Не отчаивайся. Не дадим тебе умереть. Чем можем – поделимся». Но это еще подлее, потому что является ложью: «А делиться нечем» [562] . Тогда честнее будет ничего не обещать. Это пусть шаткое, но все же свидетельство о том, что удалось остаться порядочным человеком: не обманул, не отмахнулся от просьбы пустыми речами.
561
Быльев И. Из дневника. С. 331.
562
Там же.
Еще более драматичными можно счесть оправдания одного из артистов, который не сразу решился помочь оказавшейся в беде теще. У нее украли «карточки» и он знал, что ей приходится кормиться одним лишь какао – ничего другого не было. Запись в дневнике, сделанная артистом 11 декабря 1941 г., обычна для тех дней: «Как я могу помочь им из своего хлеба и пайка. Я сам голоден» [563] . Можно, конечно, один день не есть, сэкономить хлеб и отдать его. Но теще и жившей с ней свояченице надо помогать часто, а не ограничиваться только единственным подаянием. Способен ли он так поступить? Ведь он является донором, сдает кровь и, значит, должен лучше питаться – иначе не выдержать. Он перебирает все доводы, и, вероятно, чувствует, что их недостаточно для оправдания: «Дал бы им кусочек своего хлеба, но его у меня сегодня нет» [564] . Тем и закончились его метания; может, надеялся, что теща как-нибудь сама справится с этой бедой. И старается не упоминать об этом в следующих записях, будто ничего не произошло.
563
Грязнов А. А. Дневник. С. 63.
564
Там же.
Спустя несколько дней он побывал у сестры, встретили его «неприветливо». Раздражение прорвалось быстро – и сестра, и ее сын и муж стали обвинять его в черствости. Пришлось выслушать все: теща голодает восемь дней, приходила к сестре ее свояченица, у нее «один нос торчит». Просила любой еды, чтобы «сварить какой-нибудь суп» – вот до какой черты дошли родные, с которыми он не делится. Сестра хоть что-то дала («немного отсевков, два кусочка дуранды и маленький кусочек хлеба, грамм 40»), а он не желает [565] .
565
Там же. С. 65 (Запись 14 декабря 1941 г.).
Чем защититься? «К сожалению, я сам голодаю с 8 числа» – возвращается все на круги своя. Да и по какому праву они его упрекают? Сын сестры еще недавно его обворовал, объедал и мать. «И только теперь, когда увидел, на что похожа его мать: кожа да кости, и когда смог каким-то образом помочь матери, то возгордился, и чувствуя себя сравнительно сытым, обедая, ужиная и завтракая и дома, и у себя в ремесленном училище, то и решил, что и я так же сыт, как и он» – неприязнь нарастает исподволь [566] . Не хочет он знать, как на самом деле кормили «ремесленников» и не признает, что почти всем во время блокады случалось кого-то «объедать» – иначе никто бы не выжил. Не исчезает, однако, и чувство стыда: на следующий день он отдал свой паек теще, отделив от него только 50 грамм. Но потребность еще раз оправдаться возникает вновь – ив тех же причудливых отражениях. Поток ответных обвинений неостановим – родные выставляли себя благородными людьми, корили его, а сами даже не поблагодарили за подарок: «Спасибо… не получил. Зато упреков по своему адресу много, вышло так… как будто это в порядке вещей, что это, мол, моя прямая обязанность» [567] .
566
Там же (Запись 15 декабря 1941 г.).
567
Там же.
2
Еще один вариант самооправдания возникал в том случае, когда оказывали помощь, но были вынуждены объяснять, почему она столь мала. «Шлю вам все, что могу, и самому стыдно» – пишет В. Рождественский жене [568] , но его письмо – не только сплошной поток извинений. Его можно оценить и как попытку четче объяснить причины мизерности присылаемых им продуктов. Здесь нет жесткости ответа. Нет категоричных оправданий, возникавших у людей, сильнее обожженных войной, если им приходилось грубо отталкивать от себя нуждающихся и опровергать обидные обвинения. Мягкость, интеллигентность, деликатность, присущие автору письма в общении с близкими ему людьми, обуславливали и сдержанность риторических средств и отсутствие патетики. «Жизнь стала холодной, неуютной» – нет слов о граммах или о порциях. Вообще нет ничего конкретного, что могло бы придать его объяснениям остроту. Его блокадный быт известен жене. Особо подчеркнуто, что она знает об этом, и не только от него, но и из «рассказов приехавших людей». Ему трудно – он вновь говорит об этом – но беспокоит его не собственное прозябание. «Меня огорчает только одно – скудость заработка (т. к. отпали многие возможности)». Он не виноват, ему хотелось бы быть более щедрым, но «ничего не поделаешь» [569] .
568
В. А. Рождественский – И. П. Стуккес. 31 декабря 1941 г. // Рождественский В. «Я в этой книге жил когда-то». Избранное. Стихотворения. Из писем военных лет. СПб., 2005. С. 290.
569
Там же.