Блокадная книга
Шрифт:
Вскоре один ее ребенок — девочка — умер. [38] В конце января месяца, 27-го числа, до сих пор помню это число. Женя, так ее звали, пошла за хлебом, а я осталась с детьми и на железной печке, которую мы купили в обмен на хлеб, кипятила воду. Часа через два она приходит и говорит, что потеряла мои карточки. Я даже побледнела от расстройства и говорю: так как же мы теперь будем делить хлеб? А она сказала, что никак. Ты меня прости, говорит, но из-за тебя умирать я не собираюсь. У меня, правда, осталась одна детская, так как мы хлеб брали вперед и я оставила на 31 января хоть одну карточку. Я говорю: «Дай мне хоть одну. Ведь это же нечестно, что ты будешь жить на три вдвоем, а я на одной втроем». Она отказалась. Тогда я сказала, что ухожу от нее. Она: «Ну и уходи!» И вот я снова перетащила ребят и свои вещи в свою холодную комнатушку, узкую как гроб. В квартире никого не было. Роза, как я уехала к этой женщине, тоже куда-то ушла. В комнате у нас был невыносимый холод. На стенках иней, на подоконнике снег. Боже, думала я, как жить в таком холоде, да еще пять дней почти без
38
В устном рассказе Лидия Георгиевна уточнила: соседка ей посоветовала, получишь, дескать, три карточки и выбери, кого спасать, кого хоронить — мальчика или дочурку, иначе все погибнете. Сама она так поступила. Выбрала и стала спасать старшего — мальчика. Девочка плакала несколько дней, Лидия Георгиевна не могла слышать это, подкармливавала, но что она могла со своими граммиками.
…На следующий день во входную дверь кто-то стал стучать. За хлебом я не пошла и была как раз дома. Я побежала и спросила кто. Мужской голос спросил, здесь, ли живет Лидия Георгиевна Охапкина. Я впустила его. Это был посланец с фронта, от мужа. Он передал Мне небольшую посылочку и письмо. Вася писал: «Милая Лида…»; прочитав только это, я заплакала и сказала: видел бы, какая стала его Лида. Дальше он писал, что посылает один килограмм манной крупы, один килограмм риса и две пачки печенья. Я почему-то читала вслух. Толик после слова «риса» жалобно пропищал: «Мама, свари кашку, только погуще». Это дословно его слова. Военный, он был лейтенант, вдруг стал громко сморкаться и вытирать слезы, которые у него показались, глядя на всех нас. Он сказал: «Это ужасно, когда так голодают дети. Мы вас вывезем, потерпите еще немного. Я расскажу вашему мужу о вас. А они, т. е. фашисты, за все заплатят. За все ваши слезы, за то, что вы так голодаете, за все».
Я только один раз сварила кашку погуще, как просил Толя, а потом опять стала экономить. Но как ни тянула, все скоро съели. Да к тому же не было дров опять и мы просто замерзали. Дома я была в пальто и валенках. Дети тоже одеты в зимних пальтишках и укрытые ватными одеялами.
Как-то пришла Роза и сказала, что в райисполкоме дают ордера на дрова. И в первую очередь тем, у кого есть дети.
Я сразу пошла, и мне дали ордер на один кубометр дров. На другой день попросили у дворника санки, и мы с Розой поехали. Дрова где-то были за Смоленским кладбищем.
Мы с большим трудом, по полену, втащили дрова на кухню. Они были метровой длины. Сразу же растопили печку. Она топилась из коридора, как раз выходила в нашу комнату и в Розину. Она еще мне дала для растопки несколько книг из профессорской библиотеки. Первый раз у нас было так тепло. Я очень устала и хотела спать. Трубу закрыла немного раньше, отдушину в комнате открыла. Мы все страшно угорели. Я проснулась оттого, что дочка заплакала. Голова трещала. Я встала, покачиваясь, и упала. Но, падая, я как-то открыла дверь. Из коридора пошел прохладный воздух. Я лежала без сознания, сколько минут — не помню. Затем как будто кто-то меня толкнул. Дети, как они? Я, шатаясь, схватила дочку, она молчала и чуть дышала. Отнесла ее на кухню, затем взяла Толика, из последних сил перетащила его и сама села возле них. Мы все чуть не умерли от угара. Толя долго был без сознания. Мы опять стали голодать, кончался уже февраль 1942 года. Посылочку мы давно уже съели. Мне Толик предлагал не раз: «Мама, — говорил он, — давай сделаем опять угар и умрем. Будет вначале больно головке, а потом и уснем». Слышать это от ребенка невыносимо. Уже который раз он мне предлагает, чтобы его или убили, или уморили угаром».
Лидия Охапкина продолжала бороться за жизнь своих детей. Она даже мысли не допускала, что имеет право выбирать, кого из детей спасти, кем пожертвовать, такой вопрос она отвергала, хотя понимала, что могла погибнуть сама и тогда погибнут оба ребенка, Что двоих детей ей не вытянуть, не отстоять. Все понимала и продолжала бороться. Материнское чувство было сильнее логики.
Е. С. Ляпин, доктор физико-математических наук, рассказывал о людях, которые теряли карточки и погибали на глазах у всех. И логически поведение окружающих было объяснимо, оправданно, так как каждый сам находился на грани смерти. Но вот подобная история с потерянными карточками произошла в Радиокомитете, о чем рассказал Георгий Пантелеймонович Макогоненко. Ольга Берггольц день, второй смотрела на невольного убийцу семьи — работника радио, потерявшего карточки, — не выдержала и отдала ему свою, хотя сама уже страдала дистрофией. То есть человек взял и отдал другому, малознакомому и даже малоинтересному ему человеку свою жизнь. Ольга Федоровна, зная жестокую реальность, никак не рассчитывала на то, что произошло потом: другие работники стали ей помогать продержаться до конца месяца. И помогли…
И это тоже правда блокады.
НА ЧТО ОПИРАЛАСЬ ДУША
Ольга Федоровна Берггольц никак не мотивировала свой поступок. Благородство не нуждается в обоснованиях. Обоснования нужны подлости, низости, даже слабость часто драпируется под необходимость, а уж всякая корысть, эгоизм и тем более бесчестье — все они убедительно красноречивы, у них множество причин, они привлекают в оправдание и психологию, и экономику, и историю.
Удивительно, как блокада срывала все драпировки, раздевала человека, беспощадно высвечивала в каждом все в нем заложенное.
Стоит продолжить рассказ Г. П. Макогоненко, активного тогда работника ленинградского Радиокомитета. Рассказ этот интересен и значителен и по тем событиям, о которых в нем говорится, и по отношению автора к происходящему.
«— Радиокомитет эпохи блокады — это сотни людей, которые своей работой обеспечивали духовную пишу города. Это учреждение, которое непрерывно работало, оно не знало остановки… Там были разные люди. Среди них был один очень хороший человек, мой старый друг, мы вместе с ним учились, человек ясного ума, честнейший, образованный, обаятельный. В нем было сочетание университетского образования с хорошей рабочей закалкой. Это рубаха-парень, это рабочий парень, и это очень тонкий философ, это изящный ум, это обаятельный человек. Он сделал очень много для ленинградского радио. Я не буду говорить более конкретно о нем только потому, что, если буду называть его реальные дела, станет известна его фамилия, а мне бы этого не хотелось. Я хочу использовать случай с ним лишь как пример того, что делала блокада, какие устраивала испытания, проверки людям. Еще и еще раз я хочу сказать, чтобы поняли вы и все, кто будет думать об этом, что это был редкостный, кристальной честности человек. Он, помимо всех прочих своих качеств, был влюблен в Ольгу Федоровну Берггольц — без какой-либо надежды. Эта любовь проявлялась в его необыкновенной нежности в отношении к ней, деликатности, в его внимании, которое так подкупало Ольгу Федоровну. И вот — роковое испытание!
Четвертого декабря сорок первого года я простился со своими товарищами, ибо рано утром пятого уезжал на ту сторону кольца по приказу Политуправления. Я простился со всеми. Но так случилось, что документы, предписывающие мне выезжать пятого, я получил только в десять часов вечера в Смольном и вернулся оттуда только в одиннадцать. А на всякий случай с Ольгой Федоровной я простился раньше. Она уже ушла (она тогда еще не жила в Доме радио). У меня срок командировки — две недели, но у меня карточки, и эти карточки нужно отдать Ольге Федоровне, потому что она последнее из своего пайка носила мужу в больницу. Но я не знал, где она. Ночевать у себя на улице Рубинштейна она не могла — там холодно, — она ходила к разным подругам. Поэтому где ее искать, я не знал. К кому обратиться? К председателю нашего Радиокомитета Ходоренко Виктору Антоновичу? Но мне показалось, что, может, это будет не очень тактично: я, сотрудник радио, уезжаю, карточки не отдаю в коллектив, а хочу отдать «на сторону» (хотя Ольга Федоровна и сотрудничала с нами). Я решил, что лучше всего отдать их вот этому моему другу, человеку, влюбленному в нее. Кому же еще? И я ему отдал, с тем чтобы он завтра же утром передал их Ольге Федоровне (она должна была прийти сдавать свое выступление, она каждый день у нас бывала). На всякий случай я еще спросил у него: «Честное слово ты отдашь?» Он сказал: «Ну как не стыдно даже спрашивать?!»
Вернулся я через две недели. Я был в той ской дивизии, которая вела бои в месте прорыва, бои, к сожалению, безрезультатные. Это была дивизия Краснова. Когда я уезжал из дивизии — все ведь знали, что я возвращаюсь в Ленинград, — меня снабдили двумя вещевыми мешками с продовольствием: концентратами, хлебом. Правда, хлеба было мало, ибо гвардейская дивизия ела не черный хлеб, а ела калачи — пышные, высокие! Я помню такие только в детстве на Волге. Я сказал: «Братцы! Ведь я же не могу только один калач везти!» (Столько он занимал места.) «А хлеба нет. Вот калачи — пожалуйста». Пришлось мне эти калачи в лепешки превращать, тогда больше входило…
Как я возвращался — это целая история. Поразительная ситуация сама по себе. Скажу только несколько слов. Ехать озером я, признаюсь, не осмелился, хотя уже ходили машины. Поскольку я уже раз искупался, мне ужасно не хотелось это делать вторично. Тогда я поехал в летное соединение и выяснил, какие машины и откуда летят на Ленинград. Мне дали адрес. Я прибыл туда и столкнулся с поразительным явлением! Вот что такое ленинградское и всероссийское братство! Я был в помещении, которое отвели для эвакуированных семей летчиков, работающих на разных участках фронта. Эти летчики слали такие письма: «Волховский фронт. Летной части. Братцы! У меня жена (у меня отец, у меня семья) в Ленинграде. Вывезите! Адрес…» И эта воинская часть посылала самолеты в Ленинград искать людей. Часто находили трупы. Живых вывозили. И целый дом им отвели, чтобы перебрасывать потом в тыл (правда, неизвестно куда!). Они появлялись в Ленинграде как добрые духи, эти ангелы! Добирались к семье военнослужащего, даже не знавшей, где находится муж или отец, стучались в дверь, говорили: «Я за вами», — и везли на машине, потом самолетом отправляли! Это вообще удивительная страница в жизни города! Я сутки пробыл среди этих вывезенных из Ленинграда женщин, детей, стариков. Они меня спрашивали, особенно женщины: «А ты-то куда?» Я говорю: «В Ленинград». И было что-то такое пронзительное в том, как они уговаривали меня: «Куда ты, ты же молодой, зачем ты на смерть туда? Не лети ты туда!» И это с плачем, со слезами, хоть впервые видели меня. И когда я говорил, что я там был, я же оттуда, я возвращаюсь, они говорили: «Нет, ты неправду говоришь! Если бы ты видел, что там, ты бы никогда не поехал!» Но это деталь.