Бодался телёнок с дубом
Шрифт:
Но опять же - не сработала машина, где-то защёлка не взяла. Я думаю так: слишком явна и близка была связь с жоресовской историей, неудобно было за это выгонять, отложили на месяца два-три, ведь провинюсь ещё в чем-нибудь...
А тут - Мориак, царство ему небесное, затеял свою кампанию выхлопатывать мне Нобелевскую премию. И опять у наших расстроилась вся игра: теперь высылать - получится в ответ Мориаку, глупо. А если премию дадут - за премию выгонять, опять глупо. И затаили замысел: сперва премию задушить, а потом уже выслать.
(А я за эту осень как раз и кончал, кончал "Август".)
Премию душить - это мы умеем. Собрана была важная писательская комиссия (во главе её - Константин Симонов, многоликий Симонов - он же и гонимый благородный
Для меня 70-й год был последний год, когда Нобелевская премия ещё нужна мне была, ещё могла мне помочь. Дальше уже - я начал бы битву без неё.
А премия - свалилась, как снегом весёлым на голову! Пришла, как в том анекдоте с Хемингуэем: от романа отвлекла, как раз две недельки мне и не хватило для окончания "Августа"!.. Еле-еле потом дотягивал.
Пришла!
– и в том удача, что пришла, по сути, рано: я получил её, почти не показав миру своего написанного, лишь "Ивана Денисовича", "Корпус" да облегчённый "Круг", всё остальное - удержав в запасе. Теперь-то с этой высоты я мог накатывать шарами книгу за книгой, утягчённые гравитацией: три тома "Архипелага", "Круг"-96, "Декабристы без декабря", "Знают истину танки", лагерную поэму...
Пришла - и сравняла все ошибки 62-го года, ошибки медлительности, нераскрыва. Теперь как бы и не было их.
Пришла - прорвалась телефонными звонками на дачу Ростроповича. Век мне туда не звонили - вдруг несколько звонков в несколько минут. Неразвитая, даже дураковатая женщина жила в то время в главном доме дачи, бегала за мной всякий раз, зная меня под кличкой "сосед", и за руку тянула, трубку вырывала:
– Да вы что - с корреспондентом разговариваете? Дайте я ему расскажу квартиры мне не дают!
Она думала - с корреспондентом "Правды", других не воображая.
То был норвежец Пер Эгил Хегге, отлично говорящий по-русски, редкость среди западных корреспондентов в Москве. Вот он добыл где-то номер телефона и задавал вопросы: принимаю ли я премию? поеду ли в Стокгольм?
Я задумался, потом ходил за карандашом с бумагой, он мог представить, что я - в смятеньи. А у меня замыслено было: неделю никак не отзываться и посмотреть - как наши залают, с какого конца начнут. Но звонок корреспондента срывал мой план. Промолчать, отклониться - уже будто сползать на гибельную дорожку. И при старом замысле: всё не как Пастернак, всё наоборот, оставалось уверенно объявить: да, принимаю! да, непременно поеду, поскольку это будет зависеть от меня! (У нас же и наручники накинуть недолго! И ещё добавить: моё здоровье - превосходно и не помешает такой поездке! (Ведь все неугодные у нас болеют, потому не едут.)
В ту минуту я нисколько не сомневался, что поеду.
Потом, давая ответную телеграмму Шведской Академии: "Рассматриваю Нобелевскую премию как дань русской - (уж не советской, разумеется) литературе и нашей трудной истории".
Тут начали постигать меня неожиданности. Ведь как ни обрезаны с Западом нити связей, а - пульсируют. И стали ко мне косвенными путями приходить: то - упрёк, зачем это про трудную историю, вот и скажут, что мне дали премию именно по политическим соображениям. (А мне без трудной истории - и премия бы не нужна. При лёгкой истории мы бы справились и без вас! Потом двумя косвенными путями одно и то же: не хочу ли я избежать шумихи вокруг моего приезда в Стокгольм? в частности Академия и фонд опасаются демонстраций против меня маоистски настроенных студентов - так поэтому не откажусь ли я от Гранд-Отеля, где все лауреаты останавливаются, а они спрячут меня на тихой квартире?
Вот это - так! Для того я к премии шагал с лагерного развода, чтобы в Стокгольме прятаться на тихой квартире, от лощёных сопляков уезжать в автомобиле с детективами!
По левой я ничего не ответил, - тогда стали и обыкновенной почтой приходить: от Нобелевского фонда - телеграмма о том же: "постараемся найти для вашего пребывания более тихое и укрытое место", от Академии письмо: считают они, что "Вы сами хотели бы провести по возможности спокойнее ваш стокгольмский визит" и они сделают всё возможное, "чтобы обеспечить вас оберегаемой квартирой. Позвольте добавить, что получатель премии вовсе не обязан иметь какие-либо сношения с печатью, радио и т.д.".
"По возможности спокойнее"?
– отнюдь не хочу! "Не иметь сношений с печатью и радио"?
– на лешего тогда и ехать?
Оборвалась храбрость шведов!
– на том оборвалась, что решились дать мне премию. (Да уж какое спасибо-то, в семиэтажный дом!) А дальше - боятся скандала, боятся политики.
Да, им - так надо, это - прилично. Но мой неисправимо-лагерный мозг никак не ожидал. Идешь-бредёшь, спотыкаешься в колонне по пять, руки назад, думаешь: только и ждут там услышать нас. А они - нисколько не ждут. Они дают премию по литературе. И естественно не хотят политики. А для нас это не "политика", это сама жизнь.
Так шло - по одной линии. А по другой: через несколько дней после объявления премии мелькнула у меня идея: вот когда я могу первый раз как бы на равных поговорить с правительством. Ничего тут зазорного нет: я приобрёл позицию силы - и поговорю с неё. Ничего не уступаю сам, но предложу уступить им, прилично выйти из положения.
А - кому послать, колебания не было: Суслову! И вот почему. Когда в декабре 1962 года на кремлевской встрече Твардовский представлял меня Хрущёву, - никого из политбюро близко не было, никто не подошёл. Но когда в следующий перерыв Твардовский водил меня по фойе и знакомил с писателями, кинематографистами, художниками по своему выбору, - в кинозале подошёл к нам высокий, худощавый, с весьма неглупым удлинённым лицом - и уверенно протянул мне руку, очень энергично стал её трясти и говорить что-то о своём крайнем удовольствии от "Ивана Денисовича", так тряс, будто теперь ближе и приятеля у меня не будет. Все другие себя называли, а этот не назвал. Я осведомился: "С кем же...", незнакомец и тут себя не назвал, а Твардовский мне укоризненно вполголоса: "Михаил Андреевич...". Я плечами: "Какой Михаил Андреич?..". Твардовский с двойной укоризной: "Да Су-услов!!". Ведь мы должны на сетчатке и на сердце постоянно носить две дюжины их портретов! но меня зрительная память частенько подводит - вот я и не узнал. И даже как будто не обиделся Суслов, что я его не узнал. Но вот загадка: отчего так горячо он меня приветствовал? Ведь при этом и близко не было Хрущёва, никто из политбюро его не видел - значит, не подхалимство. Для чего же? Выражение искренних чувств? законсервированный в политбюро свободолюбец?
– главный идеолог партии!.. Неужели39?
Запало это загадкой во мне на много лет, ни разу не разъяснилось. Но, думал я, мистика ещё проявится, ещё скрестятся наши пути. Однако, и не скрещивались. А теперь, в октябре 70-го года, меня толкнуло - ему! [14]
Если здесь сдвинуть только то, что я предложил (амнистию пойманным читателям, быстрый выход и свободная продажа "Корпуса", снятие запрета с прежних вещей, затем и печатанье "Августа"), это было бы изменение не только со мной, а - всей литературной обстановки, а там дальше и не только литературной. И хотя сердце рвётся к чему-то большему, к чему-то решающему, но историю меняют всё-таки постепеновцы, у кого ткань событий не разрывается. Если б можно плавно менять ситуацию у нас - надо с этим примириться, надо б и делать. И это было бы куда важней, чем ехать объяснять Западу.