Бодлер
Шрифт:
После любовных утех они любили выпить. Пили обычно белое вино. Потом принимались за более крепкие напитки. Бодлера забавляло это искусственное изменение сознания. Он считал, что надо испробовать все, что способно разломать стереотипы чувств. Разрушать себя, чтобы существовать по-иному, — таков, считал он, девиз сильных людей. И чем сильнее он ощущал зависимость от других, от матери, от Опика, от Анселя, от судейских чиновников, от кредиторов, от всего общества, тем больше хотелось ему убедить себя, что при всех своих слабостях он неизмеримо превосходит людей, желающих подчинить его общепринятым законам.
Глава X. РАЗРЫВ С СЕМЬЕЙ
В один прекрасный день Бодлер сбрил бороду. Аскетическое лицо, лишенное растительности, острый подбородок и поредевшая шевелюра — он теперь мало походил на свой портрет, написанный год назад Эмилем Деруа. Между тем художник все более и более восторженно относился к своей модели. Он восхищался Бодлером так же, как Бодлер восхищался им. Деруа постигал с его помощью литературу, открывал для себя великих авторов, участвовал в спорах о только что вышедших книгах, а Бодлер учился у Деруа технике живописи, оттачивал свой вкус к картинам, искал в произведениях старых мастеров секрет вечной красоты. Эта страсть заставляла Шарля покупать картины у хитреца Аронделя,
Считая себя достаточно компетентным, Бодлер решил изложить в брошюре свои впечатления о Салоне, ежегодной выставке, открывшейся 15 марта 1845 года. Он особенно высоко ценил яростные и яркие полотна Делакруа. Его восхищение разделял Эмиль Деруа. В Лувре, где были выставлены произведения, отобранные членами жюри, с ними вместе осматривал картины Асселино, которому предстояло написать о выставке в «Журналь де Театр». Асселино, мало общавшегося в ту пору с Бодлером, поразили его эксцентричная внешность (очень длинный жилет, узкие брюки, черный фрак и пальто из грубой ткани) и безапелляционные суждения. Все трое восхищались полотнами Делакруа, Коро, Декана и отворачивались от Ораса Верне. Их мнения совпадали по всем пунктам. Закончив осмотр картин, они отправились скрепить зародившуюся дружбу за бутылкой белого вина в кафе на улице Карузель.
Бодлер тут же принялся за работу. В его очерке о Салоне 1845 года самые лестные похвалы адресованы Делакруа: «Г-н Делакруа, бесспорно, является оригинальнейшим из всех живописцев, как прежних, так и нынешних. Это так, ничего не поделаешь. Однако ни один из поклонников г-на Делакруа, даже из числа самых восторженных, не рискнул заявить об этом столь же прямо, безоговорочно и откровенно, как это делаем мы». Зато он безжалостно расправился с картиной Ораса Верне «Взятие в плен Абд аль-Кадера и его свиты» — «Эта африканская живопись холоднее, чем ясный зимний день». Что же касается Луи Буланже, чей талант так высоко ценил Виктор Гюго, Бодлер упрекнул его в низкопробном романтизме, задев заодно и автора «Созерцаний», которого он когда-то боготворил, а потом стал критиковать: «Именно г-н Виктор Гюго погубил г-на Буланже, погубив до него стольких других, — именно поэт спихнул в яму художника». В заключение Бодлер утверждал, что только молодость, смелость и дерзость в состоянии возродить вдохновение художников, большинство из которых все еще скованы традициями. Разумеется, он говорил в своей статье о живописцах, о скульпторах, о графиках, но на самом деле думал при этом о себе, о своем намерении привнести в хор благоразумных голосов современных поэтов диссонирующую ноту. «Настоящим художником, именно настоящим, — писал он, — будет тот, кто сумеет показать эпический смысл современной жизни, кто продемонстрирует нам с помощью краски или рисунка, какие мы великие и поэтичные с нашими галстуками и лакированными сапогами. И пусть истинные открыватели доставят нам в следующем году особую радость, каковую испытываешь, видя появление нового». На обложке брошюры, вышедшей в середине мая 1845 года, значилась двойная фамилия автора: Бодлер-Дюфаи. Тираж — 500 экземпляров, издатель — Жюль Лабитт, набережная Вольтера, дом 3. На обороте обложки анонсировался «находящийся в печати» труд «О современной живописи», а также сообщалось, что выйдут в ближайшее время работы «О карикатуре» и «Давид, Герен и Жироде». Ни одна из них не увидела света, но собранный материал был использован в других работах. Тотчас после появления «Салона 1845 года» Бодлер написал своему другу журналисту Шанфлёри: «Если хотите написать обо мне шуточнуюстатью, пишите, но не очень обидную. А вот если хотите доставить мне удовольствие,напишите несколько серьезных строк и УПОМЯНИТЕ о „Салонах Дидро“. Будет еще лучше, если сделаете и то и другое».
Шанфлёри выполнил просьбу, опубликовав в газете «Корсэр-Сатан» от 27 мая заметку — правда, без подписи автора: «Господин Бодлер-Дюфаи пишет так же смело, как Дидро, хотя и не прибегает к парадоксам». Такая формулировка понравилась Бодлеру. Тем более что в другом месте Шанфлёри отметил схожесть взглядов Бодлера со взглядами Стендаля. Следует упомянуть также доброжелательный отзыв Вавассера (под псевдонимом Сивиль) в газете «Журналь д’Аббевиль» и статью Огюста Ватю в «Силуэте». Не густо! Но к тому времени Бодлеру уже хотелось, чтобы его брошюра о Салоне 1845 года осталась вообще незамеченной. Перечитав книжечку, он нашел ее посредственной. Неужели ему так и не удастся создать безупречное произведение, о котором он мечтает день и ночь вот уже много лет? Пусть одну книгу, но которой он смог бы гордиться от начала и до конца!
Пока же он пытался за спиной г-на Анселя выпросить у матери хоть сколько-нибудь денег. Он называл себя в письмах плохим сыном. Но у него ведь было столько уважительных причин, столько смягчающих обстоятельств! «Я несчастен, унижен и опечален, меня постоянно терзает нужда. Я думаю, что ко мне все же надо относиться со снисхождением, — писал он Каролине. — Еще немного, и я, может быть, разделаюсь со своими трудностями, душа моя станет свободнее, и я стану для тебя таким, каким всегда хотел бы быть. Если позволишь, нежно тебя целую».
Неожиданно, удрученный пустотой своего существования, он решает покончить с собой. По всей вероятности, он был не совсем искренен, принимая это крайнее решение. Конечно, он полагал, что смерть одним ударом избавит его от всех проблем, но в то же время надеялся, что, если случайно самоубийство окажется
Закончив завещание, Бодлер нанес себе удар ножом в грудь. Рана оказалась неглубокой. Но поэт потерял сознание. Все это произошло в кабаре на улице Ришелье, в присутствии Жанны. Она попросила перенести раненого к ней, в дом 6 по улице Фамм-сен-Тет. Скоро подоспел врач, который всех успокоил и порекомендовал раненому полный покой. Шарль, с одной стороны, почувствовал облегчение оттого, что остался жив, а с другой — стыд из-за смешной царапины. Если бы он по-настоящему хотел покончить с собой, то выбрал бы более надежный способ уйти из жизни. Порез перочинным ножом выглядел несерьезно. Шарль, чувствуя себя еще очень слабым, захотел навестить мать, чтобы объяснить ей, что толкнуло его на такой шаг. Но Жанна, уходя, заперла его в своей комнате. Тогда он принялся писать Каролине письмо: «Я уже оделся, чтобы пойти повидать Вас, но дверь оказалась закрыта на два оборота ключа. Похоже, врач не хочет, чтобы я двигался. Так что пойти повидать Вас я сейчас не могу […] Может быть, Вы принимаете мои страдания за шутку? И смеете лишить меня возможности видеть Вас? Говорю Вам, что Вы мне нужны, что я должен Вас видеть, говорить с Вами. Поэтому придите ко мне, придите прямо сейчас, отбросив в сторону манеры. Я нахожусь у женщины, но я болен и не могу сам пойти к Вам […] Меня прячут, держат меня под замком, Вы не отвечаете на мои письма, мне пишут, что я не могу Вас видеть, что все это значит? Умоляю Вас, придите повидать меня, но сейчас же, сейчас же, и не надо криков». А в постскриптуме угроза: «Уверяю Вас, что если Вы не придете, это может привести к новым несчастным случаям. Я хочу, чтобы Вы пришли одна».
Конечно же Каролина бросила все и побежала к постели больного, несмотря на отвращение, которое ей внушала приютившая его мулатка. Увидев, в каком печальном состоянии и в какой нищете пребывает ее сын, она добилась от генерала Опика согласия временно приютить его в их апартаментах на Вандомской площади. А Шарль, ослабевший и растроганный, пообещал, в который уже раз, исправиться. И как бы в залог своих благих намерений даже согласился записаться в Национальную школу хартий, где готовили архивистов. Однако холодная дисциплина, царившая в доме, чопорные манеры прислуги, скука трапез за семейным столом претили ему. Едва придя в себя, он стал все чаще и чаше убегать из этой золотой клетки к своим друзьям. Но генерал требовал, чтобы пасынок возвращался хотя бы к ужину. Как-то в июле Шарль не смог вернуться к сроку и просил извинения в довольно бесцеремонной записке: «Извините меня за это нарушение „ устава“, поскольку оно у меня первое».
Вскоре после этого «устав» до того ему осточертел, что он сбежал, оставив матери письмо: «Я ухожу и вернусь только тогда, когда мое душевное и материальное состояние будет более приличным. Я ухожу по ряду причин. Во-первых, я впал в маразм и в ужасную отупелость ума, и мне необходимо основательно побыть в одиночестве, чтобы немного прийти в себя и набраться сил. Во-вторых, я не могу стать таким, каким хотел бы меня видеть твой муж; следовательно, жить дольше у него значило бы его обкрадывать. И, наконец, я не думаю, что это прилично, — обращаться со мной так, как он, по-видимому, отныне желает со мной обращаться. Возможно, мне придется туго, но так будет все-таки лучше. Сегодня или завтра я пришлю тебе письмо с указанием необходимых мне вещей и адреса, куда их следует прислать. Мое решение продиктовано здравым смыслом, оно твердое и окончательное. Так что не нужно жаловаться, а надо просто меня понять».