Бог - не любовь: как религия все отравляет
Шрифт:
Глава пятая Нищета религиозной метафизики
Я человек одной книги.
Фома Аквинский
Интеллект мы приносим в жертву Богу.
Игнатий де Лойола
Разум — потаскуха дьявола. Все, на что он способен, это порочить и портить то, что говорит и делает Господь.
Мартин Лютер
Глядя на звезды, я понял давно: Будь я хоть в пекле — им все равно.
Уистен Хью Оден. Тот, кто любит сильней
Как я уже писал выше, нам больше не придется спорить с достойной уважения верой Маймонида и Фомы Аквинского (в отличие от бездумной веры в «заповеди» или «последние дни» — ее запасы, похоже, не истощатся никогда). Причина проста. Их вера, способная выдержать хотя бы недолгое испытание разумом, в наше время невозможна. Первые отцы веры (они постарались, чтобы матерей у веры не было) жили в эпоху крайнего невежества и страха. В свой «Путеводитель растерянных» Маймонид не включил людей, на которых, по его мнению, не стоило тратить усилий, а именно «турок», чернокожих и кочевников, чья «природа подобна природе бессловесных тварей». Фома Аквинский
Скажем прямо. Религия родом из того периода человеческой истории, когда никто — даже великий Демокрит, умозаключивший, что вся материя состоит из атомов, — не имел ни малейшего представления об устройстве мира. Религия родом из нашего младенчества, полного страха и плача. Она была нашей детской попыткой удовлетворить врожденную тягу к знанию (а также потребность в утешении и ободрении и другие детские нужды). Даже наименее образованные из моих детей знают о природе вещей больше, чем кто-либо из основателей религий, и я склонен думать (пусть такую связь и трудно доказать), что именно по этой причине мои дети не увлекаются изобретением адских мук для своих собратьев.
Вот почему любые попытки примирить веру с наукой и разумом заведомо обречены на неудачу и насмешки. К примеру, я читаю про некий экуменический съезд христиан, которые, желая показать широту своих взглядов, пригласили несколько физиков. При этом я невольно вспоминаю, что церкви этих христиан никогда бы не возникли, если бы наши предки не боялись погоды, темноты, чумы, затмений и множества других вещей, которые теперь легко объяснимы. И если бы нашим предкам не пришлось, под страхом жесточайшего возмездия, непомерными налогами и церковными десятинами оплатить величественные религиозные постройки.
Ученые бывают религиозны или, во всяком случае, суеверны. Исаак Ньютон, к примеру, был спиритуалистом и алхимиком самого смехотворного пошиба. Термин «большой взрыв» предложил Фред Хойл, кембриджский астроном и экс-агностик, одержимый идеей «замысла» в природе. (Это нелепое название, кстати говоря, он придумал в попытке дискредитировать ныне общепринятую теорию возникновения вселенной. Подобно «тори», «импрессионистам» и «суфражисткам», «большой взрыв» — уничижительный ярлык, с радостью принятый теми, кого он высмеивал.) Стивен
Хокинг не верит в бога; когда его пригласили в Рим на встречу с папой Иоанном Павлом II, он попросил показать ему протоколы суда над Галилеем. Однако он без тени смущения говорит, что у физики есть шанс «познать замыслы Бога», и в наши дни это выглядит вполне безобидной метафорой, вроде «Бог его знает…» в песне «Бич Бойз» или моей собственной речи.
До того, как Чарлз Дарвин в корне изменил наши представления о собственной родословной, а Альберт Эйнштейн — о рождении космоса, хорошим тоном среди ученых и философов были всевозможные формы «деизма». Деисты признавали, что упорядоченность и предсказуемость вселенной свидетельствуют о разумном творце, хотя и не указывают на его участие в людских делах. Для своего времени такой компромисс был и логичен, и рационален. Особую популярность он имел среди таких интеллектуалов Филадельфии и Виргинии, как Бенджамин Франклин и Томас Джефферсон. Они сумели воспользоваться кризисной ситуацией и закрепить ценности эпохи Просвещения в самых первых законах Соединенных Штатов Америки.
Как замечательно сказал святой Павел, младенцу свойственно по-младенчески говорить и по-младенчески мыслить. Но взрослому подобает оставить младенческое. Нельзя сказать с точностью, в какой момент ученые мужи бросили гадать, что вероятнее — мгновенное сотворение мира или долгая извилистая эволюция. Нельзя сказать, когда именно они перестали идти на «деистские» компромиссы. Понемногу взрослеть человечество принялось на рубеже XVIII и XIX столетий. (Чарлз Дарвин родился в 1809 году в один день с Авраамом Линкольном, и совершенно очевидно, кто из них больший «освободитель».) Но если мы, подражая глупому архиепископу Ашшеру, попытаемся назвать день, когда мировоззренческая рулетка раз и навсегда перестала вертеться, то стоит, пожалуй, вспомнить визит Пьера-Симона Лапласа к Наполеону Бонапарту.
Лаплас (1749–1827), блестящий французский ученый, продолжил дело Ньютона. При помощи математических вычислений он доказал, что движение планет Солнечной системы есть систематическое вращение тел в безвоздушном пространстве. Затем, занявшись звездами и туманностями, он выдвинул идею гравитационного коллапса и схлопывания звезд — того, что мы легкомысленно зовем «черной дырой». Все
«Je n'ai pas besoin de cette hypothese».
Лапласу прочили звание маркиза, и он, пожалуй, мог бы выразиться поскромнее:
«Все сходится и так, Ваше Величество».
Однако он просто сказал, что ему не нужна эта гипотеза.
И нам тоже. Упадок и дискредитация религии начались не с драматического жеста, вроде напыщенного заявления Ницше, что бог умер. Ни знать, ни предполагать, что бог когда-то жил, Ницше не мог — так же, как не могут знать божьей воли священник с колдуном. Крах религии назревает постепенно и становится явным, как только она перестает быть обязательной, как только превращается лишь в одно из возможных учений. Никогда не следует забывать, что на протяжении почти всей человеческой истории такого «выбора» просто не было. Всегда оставались сомневающиеся — мы знаем о них из многочисленных фрагментов их обугленных, истлевших записок и признаний. Но участь Сократа, приговоренного к смерти за распространение вредного скептицизма, служила предостережением остальным. Более того, на протяжении тысячелетий миллиарды людей попросту не задавались подобными вопросами. Гаитянские почитатели Барона Субботы обладали такой же монопольной властью и поддерживали ее таким же грубым принуждением, что и приверженцы Жана Кальвина в Женеве или Массачусетсе. Эти примеры я выбрал потому, что они принадлежат истории человечества. Теперь многие религии встречают нас подобострастными улыбочками и распростертыми объятиями, как сладкоречивые торговцы на базаре. Они наперебой предлагают утешение, единение и радость. Но мы вправе помнить, как варварски они вели себя на пике своего могущества, когда отказаться от их предложения было невозможно. Если же мы часом забудем, как это было, достаточно бросить взгляд на те страны, где правила игры по-прежнему диктуют священники. В современном обществе жалкие остатки такого влияния сохранились и в попытках религии контролировать образование, не платить налоги или законодательно запретить оскорбление ее всемогущего и всеведущего божества, а то и его пророка.
В нашу половинчатую, полусветскую эпоху даже верующие нередко стыдятся того времени, когда теологи с фанатичным упорством обсуждали бессмысленные проблемы: точный размах ангельских крыльев или, скажем, сколько ангелов уместится на острие булавки. Разумеется, нельзя вспоминать без ужаса, сколько людей замучено и убито, сколько источников знания предано огню в пустых препирательствах о природе Святой Троицы или исламских хадисах, или о пришествии лжемессии. Однако не стоит грешить релятивизмом — тем, что Эдвард Томпсон назвал «чудовищным высокомерием потомков». Одержимые схоласты Средневековья делали то, что могли сделать в условиях безнадежно скудной информации, неотступного страха смерти и преисподней, крайне низкой продолжительности жизни и неграмотной аудитории. Страшась (часто искренне) последствий ошибки, напрягая свои умы на всю возможную тогда мощь, они разработали диалектический метод и впечатляющие логические системы. Такие люди, как Пьер Абеляр, не виноваты в том, что им приходилось довольствоваться обрывками Аристотеля. Многие из трудов последнего были утрачены, когда император Юстиниан закрыл философские школы, но их арабские переводы сохранились в Багдаде и затем вернулись в одичавшую христианскую Европу через евреев и мусульман Андалузии. Когда схоласты получили доступ к этим текстам и вынужденно признали, что достойные внимания мысли об этике и нравственности высказывались и до «пришествия» Христа, они приложили все усилия, чтобы совместить несовместимое. Нам мало проку от того, что они думали, но есть немало поучительного в том, как они думали.
Уильям Оккам — один из средневековых философов и теологов, чье наследие по-прежнему актуально. По-видимому, прозванный так в честь своей родной деревни в английском графстве Суррей (ее название с тех пор не изменилось), Оккам родился в неизвестном нам году и умер — вероятно, в ужасе и мучениях и, вероятно, от страшной Черной Смерти — в 1349 году в Мюнхене. Он был францисканцем (иначе говоря, последователем вышеупомянутого млекопитающего, которое, как утверждают, проповедовало птицам) и потому усвоил радикальные взгляды на бедность священства, каковые в 1324 году привели его к столкновению с папским престолом в Авиньоне. Нам не так важна ссора между папой и императором из-за разделения светской и церковной власти (поскольку в конце концов «проиграли» обе стороны), но интересно, что чрезмерное обмирщение самого папы вынудило Оккама искать защиты у императора. Оккама обвинили в ереси и пригрозили отлучить от церкви, но он нашел в себе силы ответить, что еретик не он, а папа. Несмотря на это и благодаря тому, что он никогда не выходил за герметичные рамки христианской системы координат, даже самое консервативное священство признает в Оккаме оригинального и смелого мыслителя.