Бог плоти
Шрифт:
Мой друг предложил отвезти меня в Бордо на катере, который находился в его распоряжении. Ехать на катере было гораздо интереснее, чем в поезде. Для Люсьены такое путешествие заключало бы в себе прелесть новизны, которой для меня в нем не было. Во время путешествия по реке она могла бы увидеть и корабли, и доки, и всю внутреннюю жизнь порта гораздо лучше, чем мы могли это сделать во время наших прогулок. Кроме того, приняв участие в этой водной прогулке, она как бы приобщалась непосредственно к существенной части моей жизни.
Все это так подействовало на меня, что отсутствие Люсьены стало для меня еще более мучительным. Я едва глядел на открывавшиеся перед нами виды. Я упрекал бы себя, если бы стал любоваться ими. А тут еще мой приятель сказал: «Тебе следовало бы привезти твою жену. Ее это развлекло бы». Он сказал это без всякого предвзятого намерения, но сознание,
Эта короткая разлука оставила следы. Она породила у меня, а также у Люсьены рой смутных чувств, которые с этих пор стали сопровождать нашу любовь.
Нельзя сказать, чтобы любовь наша приняла от этого менее плотский характер. Но даже в неистовстве плоти стала проскальзывать нежность, которой до сих пор пыл страсти давал очень мало места. Единение тел не являлось больше одним лишь заключительным актом ритуала взаимного обожания. Оно стало также как бы вознаграждением за разлуку, борьбой против нее, чем-то вроде трагического утверждения. Предшествовавшие обладанию ласки обращались теперь не только к тому скрытому божеству, которое влюбленный смутно чует в теле другого; они хотели также успокоить сердце, сжимавшееся во время разлуки, утешить все существо целиком, отстранить от сплетенной в горячих объятиях четы даже тень какой-либо угрозы. В перерывах между объятиями Люсьена глядела на мой лоб, на мои глаза и целовала их задумчиво и с беспокойством… Да и я сам перед моментом обладания бывал взволнован, видя, как на ее лице по изящно очерченным векам и губам блуждает отблеск грустной мечтательности, который рассеивался и улетучивался только от огромной радости, неизменно ожидавшей меня во время единения с ней.
Другим следствием моей поездки было более внимательное отношение к тому, как протекала наша жизнь, когда мы бывали вместе, так как и для меня и, вероятно, для нее она переставала протекать нормально во время разлуки. Я слишком остро почувствовал отсутствие моей жены, и мне хотелось лучше, чем прежде, чувствовать ее присутствие. Мной руководило не холодное любопытство. Наоборот, почти со страстным увлечением я стал следить за игрой влияний, которые привязывали меня к Люсьене. Для меня было так же приятно чувствовать себя охваченным ими, как и ощущать ее обнаженные руки, обнимающие мое тело. Я так же любовно отличал их друг от друга, как отличал поцелуй ее губ от ласки ее рук. Сейчас я яснее вижу, какая доля правды заключалась в этих радостях.
Так, когда мы бывали в ресторане, мне иногда вспоминались мои обеды в отеле во время пребывания на курорте Ф***. Какая разница! И как было бы недостаточно сказать, что общество моей жены спасало меня теперь от скуки!
Сидя за столом против Люсьены, я относился с большим вниманием к еде, как к важному делу, за которое должен нести серьезную ответственность. Я тщательно изучал меню, наблюдал, как подают, накладывал кушанья Люсьене, старался выведать, какой у нее аппетит и что ей нравится. Мне было приятно смотреть, как это красивое живое существо, которое было мне так дорого, делает различные движения, чтобы насытиться. В самом деле, я окружил тело Люсьены такой любовью, что даже соприкосновение с ним и проход через него различных веществ смутно интересовали мое тело. Но я так же ухаживал за ней, как ухаживают за ребенком, когда хотят, чтобы он рос, был весел и имел розовые щечки. Да и по отношению к самому себе я гораздо больше заботился о качестве пищи, чем во время пребывания в Ф***, где я хоть и не был по-настоящему рассеянным, но чаще всего со всем мирился. (Это было нехорошо. Но ведь не так важно поступать всегда хорошо.) Со своей стороны Люсьена кушала только тогда охотно, когда видела, что я доволен меню и тем, как поданы блюда. Короче говоря, обед превращался в соответствующих пропорциях в одно из совместных, почти что взаимных действий мужа и жены, отличающееся от тех, что совершаются в кровати, лишь меньшей изысканностью и меньшим пылом.
В других местах, на прогулке, в вагоне, я подмечал новый характер, который приобрело течение моих мыслей. Никогда еще состояние моего ума не бывало так благоприятно для моего самочувствия. Мысли не спешили, не обгоняли одна другую, как во время одиночества, что бывает так утомительно. Мне также не нужно было, как при общении с другом, которого видишь изредка, искусственно поддерживать разговор.
С другой стороны, совершенно незаметно происходило, в сущности очень благотворное, порабощение мысли чем-то посторонним ей. Она уже не функционировала
Приблизительно таким же способом пользовались мы и картинами внешнего мира. В известном смысле присутствие Люсьены помогало лучше видеть их, воспринимать с большим увлечением и большей остротой. Когда какой-нибудь памятник, старинная площадь, рынок или четырехугольник пейзажа из окна вагона нравились мне, я испытывал гораздо более живое удовольствие, глядя на них в ее присутствии, чем если бы был один. Но главное, это давало обильную пищу для нашего общения. Так, какая-нибудь церковь, более красивая или более интересная, чем мы предполагали, вызывала вдруг блеск в глазах Люсьены, наводила на ускользавшую мысль, прогоняла усталость, давала силу идти дальше, озаряла ее радостью и благодарностью, которые она изливала на меня, претворялась даже в поцелуй, который она влепляла мне в щеку, смеясь и извиняясь за неприличие своего поведения.
В иные минуты мы не нуждались ни в картинах внешнего мира, ни в каких-нибудь особенных мыслях. С виду мы ни о чем не думали. Сознание, что мы вместе, было само по себе достаточно содержательно, чтобы занять нас. Ум мой отдыхал, удобно расправляясь, как расправляются члены нашего тела во сне. Однако, это не было инертностью, ни даже дремотой. Общение между нами не прерывалось. Но оно не нуждалось ни в каких предлогах и обременено было только собственным весом. Оно сводилось к чистому ощущению обмена. Это не мешало ему, однако, изведывать своего рода восторженность. В поезде, например, вдоволь наговорившись и наглядевшись на соседей, на их ухватки, налюбовавшись видами из окна, мы иногда долго сидели молча один против другого. Тогда на обращенном ко мне лице Люсьены начинала намечаться едва заметная улыбка. Затем она улыбалась откровенно. Через мгновение у нее вырывался легкий смех, звонкий и ясный, в одной только ноте, за который она наказывала себя, прикусывая губу. Ничего не произошло. Она ни над кем не смеялась. Не почувствовала, что мне в голову пришла смешная мысль. Но ее глаза кричали мне: «Пьер, прости твою Люсьену. Ничего не случилось. Но я опьянела от твоего присутствия».
VIII
Нам удалось устроиться в Марселе без больших хлопот. Я поручил одному приятелю, знавшему мои вкусы и средства, отыскать мне небольшую квартиру. Он очень удачно исполнил мое поручение. В те времена было нетрудно найти помещение.
Мой приятель нанял нам квартиру средней величины на четвертом этаже не слишком старого дома, с видом хотя и не великолепным, но возбуждающим: одним из тех путаных видов, когда части стен и крыши заслоняют перспективу старого порта, но вместе с тем мешают слишком скоро пресытиться ею.
Покупка мебели послужила предлогом для всевозможных прогулок по Марселю, который я хорошо знал и с удовольствием показывал Люсьене. Мы оба начали много думать о предстоящей разлуке, но старались как можно меньше говорить о ней. Я убежден, что эта неотступная мысль мешала нам скучать. Самым скромным образом проведенные часы казались нам драгоценными и невозвратными.
Мне кажется, что это также заставляло нас избегать малейших недоразумений между нами. У меня довольно вспыльчивый характер, а Люсьена была очень самостоятельной. Даже в мелочах она твердо знала, о чем думала, чего хотела. Частности нашего устройства, разрешение разных мелких вопросов — все это легко могло привести к столкновениям и досаде друг на друга. Но от всего этого нас чудесным образом спасала мысль, что мы должны во что бы то ни стало сохранить один о другом воспоминание без малейшего пятнышка.