Богатырские хроники. Тетралогия.
Шрифт:
Ночи того года были страшны. Звезды приблизились к земле и налились ярым морозным огнем. Красные, зеленые и белые, они злобно таращились на притихшую замерзшую равнину. Они заметно увеличились в размерах и висели в черном небе, как до краев наполненные ядом хрустальные сосуды. Многие наблюдали в них чертей. Луна выцвела до белизны и светила так ярко, что больно было смотреть. В чертах ее усматривали лик самого Сатаны — или Мокоши. Многие в ту зиму сошли от этого лика с ума.
Беда эта охватила все известные земли. В непривычных к холоду западных странах вымирали целые города. В Богемии началось людоедство. Берега Черного моря сковал лед. Корабли не могли пробиться на Русь ни из Царьграда, ни из Синопа. Степи лежали в глубочайшем снегу, и караваны, шедшие из Тмуторокани и
Христиане говорили, что пришел конец света, и пеняли князьям, что те не перебили всех идолопоклонников. Молельцы Перуна, напротив, валили все на христиан и злорадно поминали Рюриковичам, как князь Владимир побросал идолов в Днепр. Случилось несколько кровавых схваток: крещеные сжигали Перуновы рощи, староверцы громили церкви. Приближалась весна, но теплей не становилось. Многие утверждали, что тепло теперь вообще больше никогда не наступит.
Пошли разговоры про одичание земли и явление небывалых либо забытых зверей. Под Туровом, в местах обжитых и населенных, объявились три змея сразу. Они прилетели с востока, из-за Камня, оголодав, а замерзнув. В устье Днепра всплыл перепончатый морской черт о двух головах. С северных гор валом повалили белые волки. У Дышащего моря появились неведомые племена. Они ели сырое мясо и говорили на языке, которого не понимал ни один человек. Говорили, что от морозов треснул и развалился сам Алатырь-камень и что Русская земля теперь без защиты.
Говорили и о вовсе диковинных вещах. Многие уверяли, что зайцы заголосили по-человечьи, что мыши собираются на снегу крестом и так тихо погибают, что, пожрав странников на дорогах, волки превращаются в оборотней и живут в избах семейно, выходя ночью на новые кровавые дела. Передавали, что под Псковом объявился невиданный зверь. Имя ему Скима, роста он медвежьего, норова — волчьего, ходит на задних лапах, шерсть у него железная, никого и ничего не боится, с ревом бросается на огонь и умело затаптывает костры, любит человечину, но не брезгует и дичиной, говорит по-людски, и убить его нельзя. Говорили и о золотых горностаях, поджигающих избы, и о черной утке, выкалывающей глаза старикам, и о многом другом, небывалом и страшном.
В ту зиму я скитался по Новгородчине и Псковщине безо всякой цели. Добрыня назначил мне встречу на середину весны. Времени было как никогда много, дел же не находилось. Пустив коня рысью, мерно покачиваясь в седле, я объезжал оцепеневшую землю. Отбивал обозы от волков, возвращал к жизни замерзших путников, когда надо — усмирял бунтующих. Но все это были пустяки.
Из головы у меня не шел Омельфин человек, пропавший, как растаявший, в лесу. Редко кого упускал я, а уж дворового холопа — так и вовсе не бывало такого никогда. Я не сомневался, что он ушел к Волхву. Упустил я его, конечно, не по беспечности, а оттого, что путь его скрыла от меня вражья Сила. Прав был Добрыня: какое-то волшебство на Омельфином тереме все-таки было. Должно быть, Волхв огородил ее дом Сильным словом.
Поскитавшись по холодной земле, я решил снова ехать на Чагоду. При этом мне самому было непонятно, на что я рассчитывал и чего ждал.
Как добиться толку от проклятой старухи, я не знал. Думаю, даже под пыткой она бы ничего мне не сказала: стариковская любовь как булат.
Приблизившись к Чагоде, я поехал тайно, лесами, то и дело увязая в снегах. Однако выезжать на дорогу я не хотел: старухины дворовые, несомненно, крутились по всей округе, и нельзя было допустить, чтоб они пронюхали про мое возвращение. Загодя и огнедышащий змей не страшен, а невзначай и заяц за льва сойдет. По дороге я ломал голову, чем мне пронять проклятую Омельфу. Старуха была труслива, но вместе с тем тверда как кремень (варяжскую внучку с пути свернуть — что скалу из моря выворотить).
Поразмыслив, я решил напугать Омельфу зверем. Конечно, старуха жила в лесах и зверье было ей не в диковину. Однако я давно приметил, что в лесу боятся волка, а в городе — князя. Не понимает
Я решил запустить в Омельфин терем медведя. Все ж таки больше в нем страху, чем в волке. Перед волком дубовую дверь захлопнешь — и не войдет он в дом, на улице останется зубами клацать. А медведь и терем своротить может, и вообще злоба в нем слепая, Айкая, не алчная, как в волке, а бессмысленная и поэтому грозная. К тому же если волк — зверь, и все, то медведь отчасти на человека похож и тем особенно лют…
Медведей на Чагоде немерено. Местные жители называют его здесь просто: хозяин. Встретить на Чагоде медведя самое распростое дело. Однако стояла зима, и хозяин спал под снегом, в берлоге. Надо было искать шатуна.
Прошлая осень выдалась теплой и урожайной (так часто бывает перед холодными зимами), орехов и ягод в лесах было невпроворот, медведи наелись от пуза, спали крепко, и шатунов было мало. Я проискал бродягу два дня.
Только на третье утро я наткнулся на свежие следы, которые вывели меня к задранному лосю. Шатун оголодал и оставил от сохатого одни рога. Я пошел дальше и вскоре заприметил в мелколесье бурый шар. Сытый медведь спал в кустах бузины, я успокоился и потихоньку отправился проведать Омельфин терем.
За тыном кого-то ждали. Изнутри, по всем четырем углам, у потайных смотровых щелей топтались дозорные. Вряд ли это было в мою честь: я навестил Омельфу три месяца назад и с тех пор ничем себя не обнаружил. В тереме же царило какое-то непонятное оживление. Запахи, доносившиеся до меня, ясно говорили о том, что в тереме пекут, варят и жарят. Доносился и прелый дух стирки. По всему можно было предположить, что Омельфа ждала гостей.
Больше ничего заметить мне не удалось, и я ушел прочь, гадая, кого же поджидала старуха. Уж не вызвала ли она нарочного от князя Ярослава, чтоб пожаловаться на меня? Однако никаких нарочных так не ждут. Не сам князь же к Омельфе едет! В глубокой задумчивости я ушел в лес и принялся рассеянно следить за спящим хозяином. Ждал я до темноты, потом с медведем заговорил. Тот, кто не знает наших дел, подумает, что с глупым зверем разговаривать легко — подумает и ошибется. Конечно, легко спросить: где озеро? Где река? Нет ли в лесу человека? Куда уходят тропы? Не в топь ли? Не видно ли коней на дороге? Тут же звери ответят тебе. Совсем другое — просить зверя что-то сделать. Вовсе к этому звери не приспособлены. Управлять ими трудно, почти невозможно. К тому же медведь поумней и поупрямей мыши будет, ему так просто в башку не залезешь…
Битый час работал я Силой, уж совсем выдыхаясь. Медведь только сопел, облизывался и крутил головой, пока я внушал ему, что за серым тыном навалены бочки с зерном и медом и что по двору бегает молодая кобылка. Мозги его ворочались споро. Он думал про людей, вооруженных острыми копьями, про горячие факелы, которые будут совать ему в морду, про надоедливых собак, которые непременно вцепятся ему в мохнатые штаны. Только ночью мне удалось победить его страх.
Не спеша, медведь поднялся, рявкнул, отряхнулся и направился в сторону жилья. Я следовал за ним. Когда до терема оставалось с полверсты, забрехали собаки. Медведь остановился в раздумье. Я проклял Омельфиных шавок и вновь принялся напускать на зверя сладкого дурману. Наконец хозяин решительно потряс головой, с удовольствием представил, как расшвыряет шавок во все стороны и даже шваркнет какую-нибудь о забор, и последовал дальше.
Подобравшись поближе, он начал выбирать наилучший подход. Я стал совсем близко к воротам. Меня донельзя удивило, что Омельфин двор вдруг как вымер. Ушли дозорные, ни души не осталось за тыном, замолчал терем. Это было странно. Собаки лаяли яростно и хрипло, именно так, как лают они на подкрадывающегося крупного зверя, которого сами страшатся. Человек, проживший за тыном в лесу хотя бы год, никогда не отмахнется от такого лая, а возьмет рогатину и огня и пойдет встречать лесного хозяина железом и жаром. Омельфа же отчего-то удалила всех вон.