Богатырские хроники. Тетралогия.
Шрифт:
Однако я вообще перестал что-либо понимать, когда медведь приблизился к тыну.
Собаки от страха и ярости потеряли рассудок и уж хрипели и давились, а не лаяли. Людей же во дворе по-прежнему не было.
Медведь тем временем встал на задние лапы, привалился к воротам, заревел и ударил по доскам. Когда он заскреб когтями по тыну, в тереме отворилась дверь.
Услышав человека, медведь замолчал, в нерешительности сопя и на всякий случай прикидывая, куда бы деться. Потом снова поворотил морду к терему, коротко рявкнул и злобно скребнул лапой по доскам еще раз. Тут из-за тына послышался тихий, прерывающийся, полный нетерпения голос Омельфы:
— Скимушка,
Земля ушла у меня из-под ног. Скрипнуло смотровое окошко, и тут же раздался ужасающий визг:
— Медведь! Ме-едве-е-едь! А-а-а!!!
Хозяин рявкнул и отпрянул, а Омельфа уж неслась к терему, спотыкаясь и вопя во все горло:
— Лю-юди! Рогатину! Медведь! Огня! Огня! Огня!!
Хозяин поворотился и, переваливаясь, побежал в лес. Уж приоткрывались ворота, вылетали на снег обезумевшие собаки, полыхали факелы…
Я ушел подальше и в изнеможении сел в снег.
Так вот в каком обличье показывался Омельфе ее голубок! Так вот кого Омельфа сегодня в гости ждала, кому пекла-варила! Так вот что это за Скима-зверь, который говорит по-людски и которого невозможно убить! Так вот чью игольчатую шерсть подобрал я в онежском лесу! Так вот какую личину напялил на себя теперь Волхв! Так вот что это за новая напасть! Я застонал от стыда и хватил себя кулаком по лбу.
Голова у меня шла кругом. Аи да Алеша-простак! Аи да Святогоров ученик! Видел бы его сейчас Святогор! Сию минуту за Скимой-зверем отправляться мне надо. Оборотнем Волхв стал.
Но не простым оборотнем, когда мужик — в волка, а баба — в лисицу, и когда дела у них хоть и кровавые, но безмозглые: загрызть кого, и вся недолга. Волхв же под себя зверя целого нового слепил с шерстью железной… Вот это да, это — Сила… Опасно ему стало по земле человеком ходить. Уж примелькался и во дворцах, и в хатах. Знают теперь люди, чего от кудесника этого ждать: если не войны, так пожара, не пожара, так свары, не свары, так хвори или какого другого лиха. А властвовать-то хочется, седьмой десяток Волхв разменял, а в Киев так королевичем и не въехал пока.
Правильно сделал, что зверем обернулся. К голубушке своей Омельфе в зверином обличье приходил и уж в опочивальне личину менял. Однако привыкла его Омельфа зверем встречать, медведеобразным, рыкающим, в ворота скребущимся… Да, дела… Круто завернул Волхв…
Бессильно волшебство против времени. Постарел Волхв, как и все мы, смертные, стареем. А звериная оболочка — вон она, новехонька, да еще кто знает, какой век Волхв зверю тому положил…
Зверя бить немедленно надо. Теперь Волхва сразишь — он Скимой обернется и на тебя тут же бросится с мордой оскаленной. В Скиме теперь Волхвовья Жизнь. В Скиме и смерть его. Вот что понял я, в Омельфином лесу сидючи.
Однако на самом деле проку от всех этих мыслей было немного. Как Скиму брать? Оборотня обычного — не мечом и не стрелой, а либо колом осиновым, либо клинком серебряным, заговоренным. Ну а Скиму-то, Скиму? На каком огне клинок тот закалять, какие слова булату шептать? И где осину такую сыскать, чтоб зверя железного в яму загнала?
Когда Волхв нового зверя придумывал, должна была спросить его великая Зга, мать всех вещей, каков век тому положить и какую смерть. Не даст никому Зга жизни вечной, да, по правде говоря, и вообще больше ста годов никому не даст. Но на зверя такого особая смерть должна быть условлена. Положит Зга Скиме смерть от стрелы яхонтовой, или от клинка хрустального, или от воды заморской — пока догадаешься, сожрет тебя Скима.
Очень хотелось мне по Скиминому следу тотчас пойти. У терема Омельфина потерял я след этот — в другом месте подхвачу.
Вздохнул я, поднялся. Ночь уж была. Огляделся кругом, прислушался.
Не спит Омельфин терем, стоят на дворе слуги, за лесом в щелочки потайные подглядывают, а может, и сама Омельфа зрачком яростным обманщика в ночи выискивает. Не поможет это, Омельфа. Меня Скима только один напугать может.
Разминулись мы на этот раз со Скимой. Спугнул я его. Не придет к тебе ни сегодня, ни завтра. Свиньям яства дорогие пойдут. Ну да не горюй, старуха: будут у тебя сегодня, Омельфа, и праздник и веселье.
Запалил я семь веток. Долго будут гореть они и погаснут неохотно. Слова я для этого знал особенные и мысль огненную дереву сопротивляющемуся передал. Запалил ветки и тын Омельфин с четырех сторон ими обложил. Разом вспыхнул тын, как венец соломенный.
Завыли на дворе, запричитали, заметались. Отошел я в сторонку. Быстро сгорел тын, обнажился терем Омельфин, как подлость людская всегда обнажается. Отстояла его дворня — да и не хотел я Омельфиной погибели. Волхвовью оборону лишь снять хотел. Теперь — строй, Омельфа, тын наново. Хороший будет тын, прочный, но без Сильных слов на нем. А голубок твой сюда не прилетит больше. Глаза выплачешь, меня по ночам проклиная, но не видать тебе голубка своего. Остережется он являться туда, где огонь мой погулял. Вырвал я из тына твоего ядовитые зубы, Омельфа. Доживай век на покое. Никто тебя больше не потревожит.
Я умылся снегом, отряхнул коня от черного пепла и сел в седло.
Встреча наша с Добрыней назначена была под Угличем, на волжском берегу, в давно известном нам укромном месте. Роща там дубовая священная, но народ в нее не ходит: во-первых, попы не велят и за то казнью казнят, а во-вторых, больно часто там Перун себя кажет.
Раньше Добрыни приехал я и в роще той в снегу яму себе вырыл глубокую. Там полмесяца и проспал. Перуна не видал, конечно: в исключительные зимы только кажет себя Перун, а так до весны в небе, у солнца самого, бродит. Так вот однажды сплю, и вдруг словно руку мою пожал кто легонько. Проснулся, думаю — едет Добрыня и близко уж он. Действительно — на другой день приехал.
Долго мы с Добрыней просидели в снежной пещере моей. Рассказал я ему все. Руками оба развели: веревочек много, а к зверю ни одна не привязана. Перегрыз все. Ушел. Вздохнул Добрыня:
— Не хороши дела в году этом. Тут еще — слыхал? — Брячислав дурную дурь затеял.
Брячислав был Ярославу племянник. Мятеж затеял и впрямь сдуру: молод был, глуп и самонадеян (не очень-то вообще умны Рюриковичи). Новгород взял с лету, раздел пращурову вотчину до нитки и увел множество новгородцев в полон. О походе на престольный Киев Брячислав и не мечтал, а мечтал о том, чтобы, подобно варяжским конунгам, которым доводился праправнуком, невозбранно грабить по всей земле богатые города. Разбойник был Брячислав, одним словом. И варяжские родичи, которых он из-за моря выписал, не лучше были. Дикими им казались русские обычаи, когда князь земли вокруг себя собирал, — варяги-то больше в набеги ходили: кровь у них до сих пор молодая и глупая. Над Брячиславом же в семье киевской давно смеялись. На Руси вырос, а все на север глядит, на цыпочки встает — дотянуться бы. За варягами пришлыми сызмальства бегал, про морские походы расспрашивал, лодочки они ему из бересты вырезали, с мордой драконьей оскаленной на носу. Что делать — кровь, она себя всегда явит.