Боги, герои и Виланд
Шрифт:
Меркурий. Вопрос, собственно, вот в чем: почему вы отдали на поругание мое имя и так дурно обошлись со всеми этими честными людьми?
Виланд. Я не знаю за собой никакой вины. Что касается до вас, то вы, казалось бы, могли и знать, что мы, христиане, не обязаны чтить вашего имени. Наша религия запрещает нам признавать и почитать правду, величие, добро, красоту — поскольку они не явлены ею. Поэтому ваши имена и изваяния преданы глумлению и разбиты. И, уверяю вас, греческий Гермес, каким изображают его мифологи, даже и не возникал в моем воображении. Когда произносишь ваше
1
Сборник (стихов), папка (франц.).
Меркурий. Но это как-никак мое имя.
Виланд. А не случалось ли вам мимоходом видеть на табакерках ваш образ с крыльями на челе и ногах, посаженный на тюк или бочку, с жезлом, увитым змеями, в руке?
Меркурий. Он прав. Я отказываюсь от тяжбы с вами. Вы же, остальные, впредь оставьте меня в покое. На последнем маскараде, как мне известно, присутствовал один знатный дворянин который, напялив поверх своих штанов и жилетки телесного цвета трико, возомнил, что сможет при помощи крыльев на челе и подошвах выдать свое тело, жирное, как у саламандры, за стан Меркурия.
Виланд. Совершенно верно. Я так же мало думал о вас, как мой изготовитель виньеток — о вашей статуе, хранящейся во Флоренции.
Меркурий. Так пребывайте же в здравии. Вы же, надеюсь, убедились, что сын Юпитера еще не настолько обанкротился, чтобы связываться со всякими людишками. (Уходит.)
Виланд. Итак, я откланиваюсь.
Еврипид. Нет, позвольте. Нам еще предстоит осушить с вами стаканчик.
Виланд. Вы — Еврипид, и в своем уважении к вам я расписался публично.
Еврипид. Много чести! Но, спрашивается, в какой мере ваши творения дали вам право отзываться дурно о моих? Написать пять писем, чтобы не только заверить ваших кавалеров и дам в преимуществах вашей драмы, столь посредственной, что даже я, опороченный вами соперник, чуть не уснул за ее чтением (о, это было бы еще простительным!), но и изобразить к тому же доброго Еврипида неудачливым соискателем славы, у которого вы во всех отношениях оттягали первенство?
Адмет. Скажу вам правду: Еврипид — тоже поэт, а я во всю свою жизнь не ставил поэтов выше, чем они того заслуживают. Но он — достойный человек и наш соотечественник. И вы все же должны были бы смекнуть: не лучше ли, чем вам, удастся вызвать тени Адмета и Алкесты мужу, родившемуся в год, когда Греция осилила Ксеркса, слывшему другом Сократа, мужу, чьи драмы так сильно воздействовали на весь его век, как едва ли это удастся вашим? Это заслуживало бы более благоговейного уважения, на которое, впрочем, ваш мудрствующий век литераторов даже и не способен.
Еврипид. Только тогда, когда окажется, что ваши драмы сохранили жизнь такому же множеству людей, как мои, только тогда вы имели бы право говорить подобным образом.
Виланд. Моя публика, Еврипид, — не ваша.
Еврипид. Не в этом дело! Я говорю о моих ошибках и промахах, которых вы будто бы избегли.
Алкеста. Я скажу вам как женщина, которая не скажет ни одного лишнего слова. Ваша «Алкеста», может быть, и хороша, и способна позабавить ваших мужчин и бабенок, а то и пощекотать их или «растрогать», как называется это у вас. Но я от нее сбежала, как шарахаешься от расстроенной цитры. Еврипидову же «Алкесту» я прослушала до конца и местами ей радовалась, а иногда и улыбалась.
Виланд. Государыня!
Алкеста. Вы могли бы знать, что государыни здесь ничего не значат. Мне хотелось бы, чтобы вы почувствовали, сколь счастливее вашего был Еврипид в изображении нашей судьбы. Я умерла за мужа. Где и как? — не в этом дело. Дело в вашей «Алкесте» и в «Алкесте» Еврипида.
Виланд. Можете ли вы отрицать, что я изобразил все куда деликатнее?
Алкеста. Что это значит? Хватит и того, что Еврипид знал, почему он ставит «Алкесту» на театре. А вы — нет. К тому же вы не сумели передать всего величия жертвы, которую я принесла супругу.
Виланд. Что вы хотите сказать?
Еврипид. Дайте я ему все растолкую, Алкеста. Смотрите, вот мои ошибки. Молодой царь, во цвете сил, умирает посреди всех благ счастья. Двор, народ — в отчаянии потерять его, добросердного, доблестного; Аполлон, тронутый общим горем, предлагает паркам принять взамен его смерти добровольную смерть другого. И вот — все притихло: и отец, и мать, и друзья, и народ — все. А он, уже томясь смертельной тоской, озирается кругом в надежде прочесть готовность в чьих-либо глазах, и повсюду молчанье, пока не вызвалась она, единственная, готовая пожертвовать своей красотой и силой и сойти за него в безнадежную обитель смерти.
Виланд. Все это имеется и у меня.
Еврипид. Не совсем. Ваши люди все — словно члены одной большой семьи, которой вы дали унаследовать «человеческое достоинство» — абстрактное понятие, изобретенное вами, поэтами, копошащимися в нашем мусоре. Все они друг на друга похожи, как куриные яйца. И вы из них состряпали самую незатейливую болтушку. У вас имеется жена, готовая умереть за мужа, муж, готовый умереть за жену, герой, готовый умереть за них обоих. Не остается ничего другого, как вывести скучнейшую Парфению, которую всем было приятно извлечь, как барана за рога из кустарника, чтобы покончить с этой канителью.
Виланд. Вы глядите на все по-другому, чем я.
Алкеста. О, в этом я не сомневаюсь! Но скажите мне: чем был бы подвиг Алкесты, если бы муж любил ее больше жизни? Человека, все счастье которого заключается в его супруге (а таков ваш Адмет), поступок Алкесты вверг бы в дважды горчайшую смерть. Филимон и Бавкида испросили себе одновременную кончину. Клопшток (а он у вас все же более всех остальных похож на человека) заставляет своих любящих соперничать — «Дафнис, я умру последней!» Стало быть, Адмету хотелось жить, очень хотелось, или я — не так ли? — была лицедейкой, ребенком? Довольно! Делайте из меня, что хотите.