Бои местного значения
Шрифт:
И помещение, где он оказался, очень уж не соответствовало той деревенской, хотя и просторной, и чистой избе, где принимал их Власьев вчера. Если передние комнаты отвечали облику захолустного, нелюдимого бобыля-егеря, то этот явно рабочий кабинет и видимая через полуоткрытую дверь соседняя комната куда больше подходили просвещенному помещику прошлого века, естествоиспытателю-самоучке, не лишенному вдобавок художественного вкуса.
Кресло у стола было искусно сделано из громадных лосиных рогов, стулья заменяли причудливые, слегка обожженные и покрытые
На стенах – охотничьи ружья: две вполне ординарные двустволки, еще два очень неплохих вертикально-спаренных штуцера, может, бельгийской, а может, и английской работы, и еще совсем раритет – длинная капсюльная шомполка солидного калибра, как бы не десятого.
В следующей комнате, узкой и длинной, с тремя окнами и круглой печью голландкой в углу, стены тоже занимали полки, на которых выстроились многочисленные чучела птиц и лесных зверьков, стояли банки с какими-то растворами, на верстаке располагалась целая таксидермическая мастерская, простой дощатый стол загромождали книги, колбы, реторты и очень приличный бинокулярный микроскоп.
И еще одна дверь, и там – шкуры на полу, кресла, настоящий, пусть и маленький рояль, причем не довольно обычный в семьях интеллигентов средней руки «Юлиус Блютнер», а подлинный «Стенвей». До половины сгоревшие свечи в подсвечниках над клавиатурой. И ноты разбросаны по крышке. Поигрывает, выходит, Николай Александрович и здесь. Сам для себя, долгими зимними вечерами. Шестаков вспомнил, как почти профессионально, с чувством, играл старший лейтенант в кают-компании Вагнера. Заслушаешься.
Недурно устроился старлей Власьев! Прямо тебе убежище капитана Немо на острове Линкольна. А книг-то, книг! Откуда столько в тверской глуши?
Впрочем, это как раз и не удивительно – после революции столько помещичьего добра растащили хозяйственные крестьяне по домам, а после раскулачивания много неинтересного комбедовцам имущества снова оказалось бесхозным. Было бы желание.
Также и в Москве, а особенно Ленинграде, после высылки «чуждых элементов», после голода начала тридцатых в комиссионках и на толкучках почти задаром можно было приобрести все, что угодно, вплоть до картин импрессионистов и фамильных драгоценностей знатнейших родов империи…
Оставив Зою спать, Шестаков оделся и вышел в передние комнаты. Ребята уже давно встали и, деловитые, сосредоточенные, гордые оказанным доверием, помогали «дедушке Коле» набивать ружейные патроны.
– С добрым утром, Григорий Петрович. Как почивалось на новом месте? А я думал, вы и еще поспите. – Шестакову показалось, что в бороде егеря промелькнула мимолетная улыбка. Да уж. Зоя, кажется, не слишком сдерживалась, мог и услышать. Ну, не беда, должен понимать. – А мы тут занятие нашли. На улице вон какая погода, не для гулянья, так мы пока патрончиков набьем. Для будущей заячьей охоты.
Оставили ребят развешивать дробь, вышли покурить в сени. Продолжая присматриваться друг к другу, говорили о пустяках – что приготовить на обед, какие работы по хозяйству нужно сделать обязательно, невзирая на метель, не отправить ли сыновей очищать лопатами дорожку от крыльца к амбару.
После позднего завтрака Зоя, переодевшись в какое-то старенькое платье, гладко, по-деревенски зачесав волосы, принялась за уборку и мытье посуды. О минувшей ночи она Шестакову ничего не сказала, но время от времени посматривала на него со странным выражением. А у мужчин состоялся наконец деловой разговор.
– Вы, Григорий Петрович, наверное, уже имели возможность подумать о происшедшем спокойно? – спросил Власьев, пригласив его в свою лабораторию. Он плотно притворил дверь, подбросил несколько поленьев в печь.
– Более чем, – сказал нарком, радуясь возможности отвечать своему бывшему командиру раскованно и непринужденно. Хотя бы даже оставаясь в полной от него зависимости. – Я думал об этом, как бы это сказать получше – подсознательно. Поскольку иным образом думать не мог. Пьян был до изумления. А вот, поди ж ты… Проснулся – и все мне ясно и понятно стало.
– Что же? – с любопытством спросил Власьев. – Как Раскольникову Родиону?
– Нет. Как другому Раскольникову. Федору. Да вы его знаете. Бывший гардемарин, затем заместитель у Дыбенко, командующий Каспийской флотилией, потом полпред Советской России во Франции, невозвращенец, осознавший, что Сталин и его власть – худший вариант из возможных, не только в нашей стране, но и вообще в истории человечества.
Шестаков говорил сейчас истинную правду. Во время эротических снов и не менее эротической яви он, оказывается, успел обдумать еще и мировоззренческие проблемы.
– Вот как? Раскольникова помню, хам редкостный, не понимаю, как он мог в корпусе учиться. При первой встрече с англичанами струсил, добровольно флаг на «Спартаке» спустил. Дальнейшей его карьерой не интересовался, но про Сталина мысль интересная. То есть – еще один из подобных вам, заблуждавшихся, но осознавших? И чем его открытие закончилось?
– Чем? – Шестаков задумался. Он отчетливо помнил, что после того, как Раскольников опубликовал свое открытое письмо Сталину в западных газетах, его убили, как Троцкого, но было это, кажется, в 39-м или даже 40-м году. А сейчас какой? Тридцать восьмой в самом начале. Тоже странно, по определению, но в то же время – вполне естественно. Отчего бы ему и не знать будущего, если оно предопределено?
– Не важно, – нашел он наконец достойный ответ. – Главное – понять истину. А она непременно сделает нас свободными. И как ныне свободный человек, я говорю вам, Николай Александрович: жить в этой стране я не хочу и не буду. Следовательно…
– Эмиграция? Не поздновато ли? Отчего же – возвращаю вам вчерашний вопрос – вы сами не захотели уйти вместе с нами в Финляндию в 21-м?
– А потом? – усмехнувшись, ответил ему Шестаков. – Уйти ведь вполне можно было и в 21-м, и в 22-м тоже. Я-то ладно, у меня оставались кое-какие иллюзии, но вы зачем живете здесь столько лет? Под гнетом ассирийского режима?