Больница как она есть
Шрифт:
Карусель шприцев, капельниц и урильников — так бегут дни. Сегодня я перечитала первые записи Марты. Все соответствует истине. Лишь имена больных и товарищей по работе я изменила. Так же как все штрихи, по которым можно было бы их узнать. Такого правила я буду придерживаться до конца этого повествования.
Два месяца тому назад я уже опубликовала несколько отрывков в своей газете. Совершенно не ожидая этого, получила сотни писем от медсестер и бывших пациентов больниц — куда больше читательских откликов, чем на сборник очерков «У партизан Вьетконга», первую из моих книг, ставшую мировой сенсацией. Одна младшая медсестра из Дижона не спала ночь, исписав для меня
«Профсоюзы добились для нас двух выходных в неделю. Я использую их на покупки, стирку, более внимательный уход за детьми, — пишет одна медсестра из Ниццы, — но с некоторых пор мне все труднее включаться в работу после дней отдыха, я очень устаю».
«Напишете ли вы книгу, в продолжение ваших статей? — спрашивает некая Сильвия, ученица школы медсестер из Лиона, и с горечью добавляет: — Такая книга вряд ли пришлась бы по вкусу читателям, ведь даже любовной истории, для занимательности, в нее не вплетешь».
А почему бы и нет, Сильвия. Подлинная жизнь, как и ее описание, никогда не обходится без любви.
Предрекаю появление моряка, затем матери бывшего (очень активного) оасовца, монахини, которая едва не погибла, воскрешение из мертвых той, которую я прозвала «Мыслью», историю Офелии, историю птицы, а также двух арестантов, которых стерегли в больнице вооруженные охранники, безумную влюбленность Иоланды... и много другого, увиденного мною на передовой нашей битвы за человеческую жизнь, когда я определилась младшей медсестрой в ультрамодернизованную клинику «хирургической реанимации» и участвовала в полетах на вертолете «Жаворонок-3» Охраны общественной безопасности, обслуживавшем «катастрофы».
Аллегро, адажио, анданте, сюита в белом. Симфония барокко. На каждом уличном углу что-то свершается. Чтобы это увидеть, нужно сделать лишь небольшое усилие. Вам — прочесть следующие главы, а мне — научиться передать на расстоянии то, что было бы так легко рассказать вам, если бы вы находились рядом.
Вот кто умеет по-настоящему видеть — сапожник мсье Бернар. Росточком от горшка два вершка, да еще укороченный хирургом, отрезавшим ему по колени обе ноги, он тем не менее зорко смотрит вокруг глазками-щелочками. Ничего общего со злобным подглядыванием старой карги, напротив, он преисполнен дружеского сочувствия. Совсем не похож на других стариков, которые, всякое повидав на своем веку, ушли в самосозерцание, этот же целиком открыт для впечатлений внешнего мира, жадно их впитывает. Сегодня утром, когда я мыла в его палате плиточный пол, он сказал мне:
— Марта, вы работаете больше левой рукой. А ведь вы не левша. Что-то у вас с запястьем. У вас оно, наверное, болит.
И я слышу журчание ручейка, струящегося в Камбодже, его голос похож на плач и смех человека во сне; ручеек превращается в реку, пересекая область Тайнинь в Южном Вьетнаме.
В Париже, в больнице, в палате, куда Иоланда, поддерживая, привела из операционной строительного рабочего, сотрясаемого рвотными спазмами,
Разламывая ампулу, чтобы сделать больному укол, я мысленно переношусь в освобожденную зону Южного Вьетнама и оказываюсь в лесу перед соломенной хижиной, которую партизаны построили для двух приехавших к ним журналистов. Лок, сидя на корточках, шьет из черной хлопчатобумажной ткани мундир, принятый в этом секторе Армии Освобождения. Он ремесленник из Сайгона, избравший для себя джунгли и свободу. Сидит подле меня все то время, что я печатаю на машинке, а ее непривычный для здешних мест стук пугает пальмовую крысу и нефрито-зеленую змею. Лок не разговаривает. Он всего лишь присутствует. Выполняет свой долг хозяина: в его стране — верх неприличия оставить гостя в одиночестве.
Однажды, подняв на меня глаза, он монотонно сказал:
— Наблюдаю за вами с тех пор, как вы здесь. Навидался я всяких ранений. У вас правая рука наполовину парализована. Вы носите тяжести только левой рукой.
И вот этот неведомый мне сапожник, как и вьетнамский ремесленник, догадался о том, что уже позабыто моими близкими: ранение 1962 года, полученное мною в Оране (в машину журналистов со всего маху врезался грузовик. Как было потом установлено, в нем сидела банда оасовских убийц). Я маскирую частичное отсутствие кости серебряным браслетом, с которым не расстаюсь никогда. Такие вещи не заживляются временем. По ночам, особенно после того, как я нанялась в больницу, я вижу во сне, будто мне должны отнять руку.
— Пустяки. Поранилась на работе, — говорю я сапожнику. И думаю про себя:
«Спасибо, мсье Бернар. Марта жива, раз вы ее разглядели».
В палате сапожника появился новенький, двадцатишестилетний. По-видимому — моряк. Он непрерывно стонет, если, свернувшись в комок, не забывается сном. Ранение сосуда, полученное на судне во время плавания, «какой-то зловредный микроб проник в рану» — так считает он. Его направили к нам из госпиталя Морбиана, чтобы узнать мнение профессора-консультанта.
Для Иоланды, Жюстины, Симеона и меня он сразу стал «морячком». Для медиков он «остеосаркома»; подхватив это слово в коридоре, я толком не понимаю его значения. Требуется ампутация. Немедленная.
Парень этот похож на молодого зверя. Несмотря на успокоительные лекарства, он бешено борется с кем-то невидимым, и каждый вечер мы ставим вокруг его койки съемные загородки, чтобы он во сне не упал. Неподвижно лежа на животе, он утыкает лицо в ладони, чтобы ничего не видеть, обо всем позабыть.
Разлука с морем ему тяжела. «Когда я не вижу моря один только день, у меня душа не на месте», — признается он нам. И вот он спит в Париже.
Он спит в Париже, как рыба в садке на набережных Межиссери; как дикие звери, пойманные, забиваются в самую глубь клетки. Как те, кого продадут и кто умрет на ковре меблирашек. Он уходит в сон. Как животное, умирая, спасается бегством, когда пожелает. Как усталый путник, который садится в снег, отлично зная исход. Как падает раненый на полдороге к оазису, и песок чернеет под ним.