Больница Преображения
Шрифт:
– Ну, прекрасно, я все уже обговорил с Пайпаком, - объявил он, беря Стефана под руку.
– Это наш главный, понимаешь. Фамилия его на деле Паенчковский, он заикается - оттого такое прозвище, - но ты, верно, есть хочешь? Признавайся! Ну, сейчас все организуем.
Врачи жили в отдельном красивом здании, очень уютном и светлом. Тут все было продумано до мелочей. В комнатке, куда препроводил его Сташек, Стефан нашел и горячую воду в умывальнике, и опрятную, не очень-то больничного вида кровать, и мебель, в меру светлую, хотя довольно-таки строгого стиля, и даже три подснежника в стакане на столике. Самое же главное, здесь вовсе не было запаха йодоформа, вообще не пахло больницей. Под неумолчную болтовню приятеля Стефан открыл по очереди каждый кран, осмотрел ванную,
– Теперь садись здесь, рядом со мной. Ну что? Как оно будет-то? спросил Сташек, когда все наконец было осмотрено и съедено.
– Ты о чем?
– Ну, вообще, разумеется, - что будет с миром и с тобой?
– Вызываешь на серьезный разговор?
– Стефан не сдержал улыбки.
– Нет, что ты! Какие там споры! Мир - это теперь немцы. Все считают, что им врежут, хотя я в это не очень-то верю... к сожалению. Уже поговаривают о смене руководства - поляк якобы не имеет права быть директором... но это еще не наверняка. Ну, а что касается тебя - ты должен потихоньку со всем тут познакомиться. И только потом выберешь себе отделение. Не спеши, сперва оглядись.
Сташек говорит почти как тетка Скочинская, подумал Стефан, а вслух спросил:
– А где... они?
Из окна он видел окутанные туманом клумбы, зыбкие очертания выстроившихся друг за другом корпусов; над самым дальним возвышалась башня не то в турецком, не то в мавританском стиле - в этом Тшинецкий не разбирался.
– Все увидишь. Они вон там, и с другой стороны - тоже. Скоро именины нашего старика. Повеселишься. Сегодня, разумеется, еще не пойдешь по палатам, я тебе все обстоятельно растолкую, чтобы ты не запутался. Ты, дорогуша, в больнице для чокнутых.
– Это я знаю.
– Тебе только так кажется. Ты сдавал психиатрию и наблюдал одного пациента, наверняка какого-нибудь невропата, верно?
– Да.
– Вот видишь. Терапия - ничего особенного: до сорока лет сумасшедший это dementia praecox [шизофрения (лат.)]: скополамин, бром и холодный душ. После сорока - dementia senilis [старческое слабоумие (лат.)]: холодный душ, скополамин, бром. Ну, и шоки. Вот, собственно, и вся психиатрия. А здесь, дорогуша, мы - крошечный островок в удивительнейшем море. И скажу тебе, что, если бы не персонал, если бы... ну да ладно, со временем сам все поймешь - стоило бы тут провести всю жизнь, если даже и не врачом...
– То сумасшедшим, ты это хочешь сказать?
– Ну что ты несешь? Я имел в виду - гостем. У нас и такие есть. С выдающимися людьми можешь тут познакомиться, не смейся, я серьезно.
– Ну, ну?
– Например, с Секуловским.
– Что ты говоришь, с этим поэтом? Так он...
– Вовсе нет! Просто отсиживается у нас, то есть как бы это сказать? Наркоман. Морфий, кокаин, даже гашиш, но он уже от этого избавился. Живет у нас, как на даче. От немцев прячется, короче говоря. Пишет целыми днями, причем не стихи, а мечет философские громы и молнии! Сам увидишь! А теперь у меня вечерний обход, брошу тебя на полчаса, ладно?
Сташек ушел. Стефан долго стоял у окна, потом неторопливо осмотрел свое новое жилище. Как, однако, важно то, что вокруг нас. Все это каким-то непостижимым образом проникало в него, и вовсе не тогда, когда он пристально, словно через лупу, рассматривал то или другое, но когда стоял просто так, отдыхал. Стефан чувствовал, как пережитое в последние дни начинает покрываться новым, иным слоем, как этот геологический пласт воспоминаний затвердевает снизу, подтачиваемый только снами, сверху же остается размягченным и зыбким и поддается влияниям внешнего мира.
Он остановился перед зеркалом. Долго и напряженно всматривался в свое, выплывшее из глубины стекла лицо. Лоб мог быть и повыше, а волосы поопределеннее: или уж светлые, или черные, как смоль; между тем бесспорно черной была только щетина на лице, от чего он вечно выглядел небритым. Ну, а глаза - сам он говорил, что они ореховые, другие считали, что карие. Значит, и тут какая-то неопределенность. Только нос, унаследованный от отца, тонкий, загнутый; "алчный нос" - говаривала мать. Он слегка напряг мышцы лица, чтобы черты заострились, сделались благороднее. За этой гримасой последовала другая, он стал строить рожи, потом резко отвернулся от зеркала и подошел к окну.
"Хватит самого себя передразнивать!
– подумал Стефан зло.
– Стану прагматиком. Действовать, действовать и действовать!" Он вспомнил слова отца: "человек, у которого нет цели в жизни, должен ее себе придумать". Впрочем, хорошо, когда есть целая череда целей, ближайших и отдаленных. И это - не какое-то расплывчатое: "быть доблестным", "добрым", а "починить бачок в уборной". Это наверняка принесет больше удовлетворения. Ему вдруг до боли захотелось прожить жизнь простого человека.
"Господи! Если бы я мог пахать, сеять, жать и опять пахать. Или табуретки какие-нибудь сколачивать, корзины плести, торговать ими на базаре". Карьера деревенского скульптора - изготовителя фигурок святых либо гончара, обжигающего красных глазурованных петушков, представлялась ему вершиной счастья. Спокойствие. Простота. Дерево было бы деревом - и точка. Никакого идиотского, бессмысленного и чертовски мучительного рассусоливания: на кой ляд оно растет, что значит "оно живое", зачем существуют растения, почему ты - это ты, а не кто-то другой, состоит ли душа из атомов - и вообще, чтобы раз и навсегда с этим покончить! Стефан нервно заходил взад-вперед по комнате. К счастью, пришел Сташек. Стефан подозревал, что Кшечотек чувствует себя в больнице так же хорошо, как одноглазый среди слепцов. Он был тихим сумасшедшим в миниатюре, а значит, на живописном фоне пышно цветущих безумств производил впечатление человека, необычайно цельного психически.
– А теперь пошли ужинать...
Столовая для врачей помещалась наверху, под самой крышей, по соседству с просторной биллиардной и другой комнатой, поменьше, со столиками для карт или еще для каких-то игр. Стефан, проходя мимо, заглянул туда.
Покормили недурно: после зраз с кашей и салата из фасоли - хрустящие оладьи. Потом кофе; его подали в кувшинах.
– Война, коллега, a la guerre comme a la guerre [на войне как на войне (фр.)], - сказал Стефану сосед. Справа сидел Сташек; можно было понаблюдать за сотрапезниками. Как всегда, когда видишь новые лица, некоторые из них не различаешь; Стефан в них путался, они ничем не задевали его чувств. Тот, который глубокомысленно изрек афоризм о войне, доктор Дитер или Ригер - представился он невнятно, - был низкорослый, носатый, смуглолицый, со шрамом в глубокой вмятине на лобной кости. Он носил крошечное пенсне в золотой оправе, оно постоянно сползало, и доктор привычным движением водворял его на место. Вскоре это стало раздражать Стефана. Они вполголоса перекидывались замечаниями на нейтральные темы: закончилась ли наконец зима, как с углем, много ли работы, сколько теперь платят. Доктор Ригер (все-таки оказался на "Р") пил мелкими глотками кофе, выбирал оладушки поподжаристее и говорил в нос, не проявляя к беседе особого интереса. Как-то так получилось, что, разговаривая, оба они смотрели на Паенчковского. Этот старикан, смахивающий на недожаренного голубя из-за своей реденькой перистой эспаньолки, сквозь серебряные прядки которой просвечивала розовая кожица подбородка, со слегка трясущимися, морщинистыми ручками, тщедушный и заикающийся, прихлебывал кофе, а когда начинал говорить, порой дергал головой, словно не соглашаясь сам с собой.
– Так вы у нас хотели бы поработать, да?..
– спрашивал он Стефана и тут же возражал себе покачиванием головы.
– Да, хотел бы...
– Ну, конечно... конечно... стоит...
– Ведь практика... необходима... пригодилась бы...
– бормотал Стефан. Он ужасно не любил старикашек, официальных представлений и скучных разговоров, а тут получил все разом.
– Ну, так мы вам все капитально... как только сами...
– говорил Пайпак и продолжал возражать сам себе, мотая головой.