Больница Преображения
Шрифт:
– Я - мистик? Кто это вам сказал? У нас едва кто-нибудь напечатается раза четыре, ему тут же навешивают ярлык прямо-таки с формулировкой, подходящей для надгробия: "тонкий лирик", "стилист", "жизнелюб". Критики, которых я некогда окрестил кретинами, это - врачи литературы, ибо подобно вам ставят липовые диагнозы, тоже знают, как должно быть, и тоже абсолютно не способны помочь... Превратили меня в мистика насильно, и кто? провонявшие клопами типы, хамы, остолопы, и вот еще одна странность из миллиона других: имея мозг, якобы аналогичный моему, можно думать как бы кишечником.
– Наша беседа несколько
– Я ведь знаю ваши сочинения. Так вот, вы намекаете на существование иной яви, нежели "Явь Бытия". Описываете несуществующие миры, хотя и правдоподобные, - что-то вроде отрицательной кривизны Римановых пространств... Но ведь и мир, который нас окружает, довольно интересен, как вы сами утверждаете. Почему же вы так мало о нем пишете?
– Мир, который нас окружает? Ах, так вы полагаете, что я "придумываю миры"? Значит, вы нисколько не сомневаетесь в подлинности мира, который окружает меня и вас, того мира, в центре которого вы восседаете на крашеном стуле?
Стефан подумал, что мир этот малость чокнутый, но, разумеется, сказал:
– До некоторой степени - да.
Секуловский услыхал только это "да", так как оно было ему нужно.
– Я смотрю иначе. Недавно господин доктор Кшечотек разрешил мне заглянуть в микроскоп. Он видел там, как потом рассказывал, розовато окрашенные частицы слизистой оболочки, среди которых располагались темными венчиками возбудители дифтерии - характерной колбовидной формы; я правильно за ним повторяю?
Сташек подтвердил.
– А я видел архипелаги коричневых островов, похожих на коралловые атоллы в лазурном море, где плавали розовые обломки льдин, влекомые могучими, пульсирующими течениями...
– Эти "атоллы" как раз и были бактерии, - заметил Сташек.
– Да, но я этого не видел. Так где же общий для всех мир? Разве книга одно и то же для переплетчика и для вас?
– Неужели вы сомневаетесь даже в возможности понять другого?
– Этот разговор чересчур академичен. Могу сознаться в одном: я действительно как бы удлиняю иные штрихи на рисунке мира, я всегда стремлюсь к идеальной последовательности, которая в итоге может оказаться непоследовательностью. И не более того.
– Следовательно, упорядоченный абсурд? Это - одна из возможностей, и я не знаю, почему...
– Любой из нас - одна из возможностей, которая превратилась в необходимость, - перебил Секуловский, и Стефану припомнилась мысль, которую он однажды в одиночестве произвел на свет:
– Подумали ли вы когда-нибудь: "я, который был живчиком и яйцеклеткой"?
– Это любопытно. Вы позволите, я запишу? Разумеется, если это не из ваших литературных заготовок...
– спросил Секуловский.
Стефан промолчал, чувствуя, что его ограбили, хотя формально он и не может заявить протест, и Секуловский крупным косым почерком сделал запись на закладке, вынутой из книги. Это был "Улисс" Джойса.
– Вы беседовали, господа, о последовательностях и их продолжениях, заговорил молчавший до того Сташек.
– А что вы скажете о немцах? Последствием, вытекающим из их идеологии, было бы биологическое уничтожение нашего народа после
– Политики - слишком глупые люди, чтобы разумным образом предполагать, как они поступят, - ответил Секуловский, аккуратно завинчивая зеленовато-янтарное вечное перо "Пеликан".
– Но в данном случае то, о чем вы упомянули, не исключено.
– Так что же делать?
– Играть на флейте, ловить бабочек, - ответил поэт, которому, похоже, наскучила беседа.
– Мы добиваемся свободы различными способами. Одни - за чужой счет, это очень некрасиво, зато практично. Другие - выискивая в обстоятельствах щель, сквозь которую можно улизнуть. Не будем бояться слова "безумие". Я утверждаю, что могу совершить деяние по видимости безумное, чтобы продемонстрировать свою свободу действий.
– Например?
– спросил Стефан, хотя ему и показалось, что Сташек, которого он видел только краешком глаза, делает какой-то предостерегающий жест.
– Например?
– сладко отозвался Секуловский, сморщился, вытаращил глаза и замычал во все горло, как корова.
Стефан побагровел, как свекла. Сташек отвернулся, ухмылка на его губах превратилась в гримасу.
– Quod erat demonstrandum, - сказал поэт.
– Я слишком ленив, чтобы изобразить нечто более впечатляющее.
Стефану вдруг стало жалко затраченных сил. Перед кем он мечет бисер?
– Это не имеет ничего общего с настоящим безумием, - продолжал Секуловский.
– Это лишь маленькое доказательство. Давайте же расширять наши возможности не только в пределах нормы, давайте искать выходы из положений, выходы, которых никто не замечает.
– А на эшафоте?
– сухо, но не без внутренней запальчивости бросил Стефан.
– Там, по крайней мере, можно откреститься от животного хотя бы самой формой умирания. А как бы вы, доктор, поступили в подобной ситуации?
– Я... я...
– Стефан не знал, что сказать. До этого слова сами собой соскальзывали с языка, теперь, показалось ему, язык отяжелел от пустоты. А так как Тшинецкий очень боялся оконфузиться, он и в самом деле языком не мог шевельнуть. И надолго умолк. И не скоро снова обрел дар речи.
– Мне кажется, мы вообще находимся на отшибе. Да вообще эта лечебница - явление нетипичное. Типичная нетипичность, - сказал Стефан; этот придуманный им оборот даже немного его ободрил.
– Немцы, война, поражение - все это воспринимается тут как-то очень уж приглушенно, в лучшем случае как далекое эхо...
– Горы железных останков, правда? А настоящие корабли плавают по морям, - проговорил Секуловский и вдруг уставился в потолок.
– Вы же, господа, пытаетесь поправить Творца, который испортил не одну бессмертную душу...
Он встал, прошелся по комнате и несколько раз звучно откашлялся, словно настраивая голос.
– Так что же, _радиогие дослушатели_, мне вам еще _продеменструировать_?
– спросил поэт, остановившись посреди комнаты и скрестив на груди руки. Лицо его неожиданно просветлело.
– Грядет, прошептал он. Чуть наклонился и так напряженно стал вглядываться во что-то поверх голов врачей, что они, будто настигнутые этим странным ожиданием чего-то, тоже не могли пошевелиться. Когда напряженная тишина стала уже совсем невыносимой, поэт начал декламировать: