Больница Преображения
Шрифт:
Стефан вспомнил этот гимн легким, печени, почкам.
– Оригинальные святыни...
– Ну, это стихи. Я разграничиваю мои философские взгляды и творчество и никому не позволяю судить обо мне по уже написанным вещам, - сказал Секуловский с внезапным озлоблением и, бросив под стол сигарету, продолжал: - Иногда я все-таки молюсь. Прежде говорил: "Господи, которого нет". Какое-то время это, в общем, меня удовлетворяло. Но теперь... молюсь Слепым Силам.
– Как вы сказали?
– Молюсь Слепым Силам. Ведь, в сущности, это они распоряжаются и телом нашим, и миром, и словами, которые я произношу в данную минуту. Я знаю, что они молитвам не внемлют, - поэт улыбнулся, - но... разве это беда?
Время шло к одиннадцати. Стефан, хочешь не хочешь, отправился
– Как вы себя чувствуете?
– войдя, ласково спросил Стефан.
Ксендзу сделали поблажку и оставили сутану; она чернела бесформенным пятном на белизне больничной комнатенки. Стефан стремился быть деликатным, поскольку знал, что заведующий отделением Марглевский в минуты хорошего настроения величает ксендза "послом царства небесного" и развлекает анекдотами из жизни церковных иерархов. Тощий доктор был большим докой по этой части.
– Терзает меня это, господин доктор.
Голос у ксендза был нежный; пожалуй, даже чересчур сладкий. Он страдал бесконечно повторяющимися галлюцинациями; как-то, подвыпив на крестинах, он услышал женский голос у себя за спиной. Тщетно озирался он по сторонам: незримый голос звучал с высот, в которые он не мог проникнуть взглядом.
– Все та же персидская княжна?
– Да.
– Но вы ведь понимаете, что это вам лишь чудится, это галлюцинация?
Ксендз пожал плечами. Глаза у него были запавшие от бессонницы, темные веки - в мельчайших жилках.
– Таким же нереальным может быть и мой разговор с вами, тот голос я слышу столь же отчетливо, как ваш.
– Ну-ну, пожалуйста, не расстраивайтесь, это пройдет. Но алкоголя вам уже нельзя ни капли.
– Никогда бы себе этого не позволил, - покаянно отозвался ксендз, глядя в пол, - но мои прихожане - неисправимые людишки.
– Он вздохнул. Обижаются, сердятся, а уж настойчивые... Вот, чтобы их не обидеть...
– Гм...
Стефан машинально проверил мышечные рефлексы и, пряча молоточек в карман халата, спросил на прощанье:
– А что вы делаете целый день, отец? Не скучно вам? Может, принести какую-нибудь книжку?
– У меня есть... книжка.
Действительно, перед ксендзом лежал пухлый том в черной обложке.
– Да? А что вы читаете?
– Я молюсь.
Стефан вдруг вспомнил "Слепые Силы" и с минуту постоял в дверях. Потом, пожалуй слишком стремительно, вышел.
В отделении Носилевской он уже не бывал вовсе. Личные судьбы больных, которые привлекали его поначалу - как в детстве анатомический атлас дяди Ксаверия, полный кровавых картинок, - сделались ему безразличны. Порой он перекидывался несколькими словами со старым Пайпаком, иногда вызывался ассистировать ему при утреннем обходе.
Работая у Каутерса, он ближе узнал старшую сестру его отделения. Фамилия ее была Гонзага. Тучная, носившая несколько юбок, широкая в кости, она казалась строгой. Но строгой лишь как-то вообще, ибо в гневе никто никогда ее не видел. Она действовала на человеческое воображение, как пугало на воробьев. Щеки ее сбегали к синеватой линии рта множеством морщинистых складок. В огромных руках она всегда что-то держала - то кожаный кошель с ключами, то книгу с записями назначений, то кипу салфеток. Поднос со шприцами она не носила: для этого были санитарки. Толковая хирургическая сестра, молчаливая и одинокая; казалось, у нее нет никакой своей жизни. К ней одной Каутерс относился с уважением. Однажды Стефан увидел, как, прижав обе ладони к груди, высокий хирург словно оправдывался перед ней, нервно подергивая плечами; убеждал в чем-то или просил. Сестра Гонзага стояла, вытянувшись во весь свой огромный рост, не шевелясь, с лицом, разделенным надвое тенью от оконного переплета, глаза без ресниц не моргали. Сцена была столь необычной, что запала Стефану в память. Больше такое не повторялось. Старшую сестру можно было встретить в коридорах днем и ночью, плывущую - ног из-за множества юбок видно не было - почти как луна, особенно если смотреть со спины; казалось, ее рогатый чепец освещает сумрачные галереи.
Стефан разговаривал с ней только о предписанных больным процедурах и лекарствах. Как-то, едва расставшись с Секуловским, он искал в шкафчике дежурки какую-то баночку, и старшая сестра, записывавшая что-то в книгу назначений, вдруг изрекла:
– Секуловский хуже сумасшедшего: он комедиант.
– Извините, - Стефан обернулся, изумленный этим невесть к кому обращенным заявлением.
– Вы это мне, сестра?
– Нет. Вообще, - ответила она и поджала губы.
Тшинецкий, разумеется, не осмелился рассказать поэту об этом инциденте, но все же спросил, знает ли тот сестру Гонзагу. Но Секуловского вспомогательный персонал не интересовал. О Каутерсе он выразился лаконично:
– Не кажется ли вам, что его интеллигентность орнаментальна?
– ?
– Она такая плоская.
В углу, образованном двумя стенами ограды, помещался запущенный и как бы забытый, оплетенный лозами, сейчас еще прозрачно безлистными, корпус кататоников. Стефан наведывался туда редко. Вначале вознамерился было вычистить эти авгиевы конюшни - мрачные, с подслеповатыми окнами палаты, словно приплюснутые сизым потолком, в которых неподвижно стояли, лежали и преклоняли колени больные, - но вскоре забросил эти реформаторское прожекты.
Сумасшедшие лежали на сетках без матрасов. Их тела, заросшие грязью, покрывались нарывами соответственно рисунку их ажурных проволочных лежбищ. Воздух был насыщен едким смрадом аммиака и испражнений. Этот последний круг ада, как однажды назвал его Стефан, редко навещали и санитары. Казалось, какие-то неведомые силы удерживают в живых этих людей с угасающим сознанием. Внимание Стефана привлекли два паренька; первый, еврей из маленького местечка, с шаровидной головой, поросшей жесткими волосами морковного цвета, вечно голый, натягивавший на голову одеяло всякий раз, как кто-нибудь входил в его отдельную каморку, сидел, съежившись, на койке. Без конца, дни напролет, он визгливым голосом повторял какие-то два слова на идише. Когда к нему приближались, повышал голос до жалобного молитвенного вопля и начинал дрожать. Взгляд его голубых глаз, казалось, раз и навсегда прилип к железной раме койки. Второй, блондин с соломенными волосами, ходил по пространству, отделявшему общую палату от каморки еврея, - от угловой койки до стены и обратно. На этой восьмишаговой голгофе он всякий раз ударялся с размаха о железную спинку кровати, но не замечал этого. Повыше бедра чернела вздувшаяся рана. Заслышав шаги чужака, он вскидывал руки, до того скрещенные на груди, и закрывал ими лицо, но ходить не переставал. И как-то по-детски начинал стонать - странно это было слышать из уст мужчины, хотя именно в этот миг он им и становился. Его тело, освободившееся от власти сознания, жило по звериным законам - под распахнутой рубашкой лоснилась лепнина мускулатуры, придающая осанистую монументальность торсу. На лице его, белом, как стена, о которую он ударялся, с синеватыми белками глаз, застыл то ли вопрос, то ли просьба.
Стефан как-то заглянул туда в необычное время, после обеда, желая проверить одно свое предположение: он подозревал, что санитарка Ева поступает с парнями подло, так как после ее посещении они всегда бывали крайне возбуждены. Еврея трясло так, что скрежетала проволочная сетка, а статный блондин чуть не бегом носился по проходу, врезался в спинку кровати, отскакивал от нее и ударялся о стену.
Палаты заполнял полумрак мглистых, сгущающихся сумерек. Ветер стучал в стекла щупальцами лоз. Стефан замер в коридорчике: Носилевская, стоя возле койки еврея, неторопливо сдвинула у него с головы одеяло, которое попытались было водворить на место его толстые красные пальцы, и движениями необычайно легкими и ласковыми принялась гладить спутавшиеся, жесткие волосы больного. Повернувшись лицом к окну, она, казалось, смотрела куда-то вдаль, хотя в четырех шагах от стекла застила свет кирпичная стена, покрытая замысловатой сетью трещин.