Больной ребенок
Шрифт:
– Ты так сладко спал… – произнёс голос Госпожи Мамы.
Голос, подумал мальчик, в котором чередуются прямые и волнистые линии: линия прямая – линия волнистая, линия сухая – линия влажная… Но он никогда и не подумал бы объяснять это Госпоже Маме.
Во-первых, она бы не поняла, а во-вторых, надо избегать всего, что может обеспокоить Госпожу Маму.
– Ты стонал, родной, тебе было больно?
Он знаком показал: «нет», покачав тонким указательным пальчиком, белым и ухоженным. Впрочем, боль утихала. Падать на эту маленькую, довольно жёсткую кровать он, в общем-то, привык. А каких манер можно ждать от толстого неуклюжего облака, от этой надушенной деревенщины?
«В
– Госпожа Мама, вы не подвинете Ледя… то есть разрезальный нож под абажур? Спасибо большое.
Чтобы всё как следует подготовить к следующей прогулке, Жан перекатил голову на подушке. На затылке его белокурые волосы были подстрижены очень коротко, чтобы не свалялись. Темя, виски и уши прикрывали вьющиеся локоны нежно-белокурого, чуть зеленоватого, как свет зимней луны, оттенка, гармонирующего с глазами цвета морской воды и белым, как лепесток, лицом.
«Как он красив! – шептали подруги Госпожи Мамы. Поразительно похож на Орлёнка [1] …» Тут Госпожа Мама презрительно улыбалась, прекрасно зная, что Орлёнок, унаследовавший выпяченную нижнюю губу от своей матери-императрицы, позавидовал бы соразмерности и изящному изгибу губ с приподнятыми уголками, которыми мог похвалиться Жан… Она роняла свысока: «Возможно, есть что-то общее… да, пожалуй, в очертаниях лба… Но Жан, слава Богу не чахоточный!»
Когда она затверженным движением сблизила лампу и разрезальный нож, Жан проверил, на месте ли блик на длинном хромированном лезвии, розовый, как снег на заре, с голубыми тенями, – сверкающий мятный пейзаж. Потом уткнулся левым виском в подушку, послушал шелест капель и фонтанов, издаваемый белыми конскими волосинками внутри наволочки под тяжестью его головы, и прикрыл глаза.
1
Орлёнок – Наполеон II (1811–1832), сын Наполеона I и Марии-Луизы. Герой пьесы Ростана «Орлёнок».
– Но, мой мальчик, тебе пора обедать… – нерешительно сказала Госпожа Мама.
Больной ребенок сочувственно улыбнулся матери. Надо всё прощать тем, кто здоров. К тому же он ещё не совсем оправился после падения. «Успеется», – подумал он и придал своей улыбке убедительности, с риском, что Госпожа Мама – как бывало с ней при виде некоторых улыбок, слишком совершенных, слишком безмятежных, которым она одна придавала скрытый смысл, – утратит самообладание и поспешно выйдет из комнаты, ударившись об дверь.
– Если тебе всё равно, милый, я пообедаю одна в столовой после того, как ты покушаешь.
«Да, да, конечно», – трижды согнувшись, ответил белый снисходительный пальчик.
«Мы знаем, знаем», – добавили веки, окаймлённые длинными ресницами, дважды мигнув. «Мы знаем, какая чувствительная дама эта Мама, у которой на глазах вдруг повисают две слезы, как два драгоценных камня… Бывают драгоценные камни для ушей… Серьги, у Госпожи Мамы серьги на глазах, когда она думает обо мне. Что же она, никогда ко мне не привыкнет?.. Какая неразумная…»
Когда Госпожа Мама наклонилась к нему, он поднял руки, сохранившие свободу движений, и, по заведённому ритуалу, повис на шее матери, которая выпрямилась, гордая своей ношей, поднимая худенькое тело
Потом Госпожа Мама полюбовалась своим прелестным немощным творением, сидящим, опираясь на жёсткую подушку в форме пюпитра, и воскликнула:
– Ну вот! Сейчас тебе принесут поднос. Но пойду-ка я потороплю Мандору, она вечно опаздывает!
Она снова вышла.
«Она выходит, входит… Больше всего выходит. Она не хочет меня оставлять, но то и дело выходит из комнаты. Она уходит стереть свои две слезы. Она находит сотню предлогов, чтобы выйти из комнаты; если бы их ей вдруг не хватило, я придумал бы ей тысячу. Мандора никогда не опаздывает».
Он бережно повернул голову, чтобы видеть входящую Мандору. Разве не было правильно и неизбежно, что пузатая, золотая, звучно отзывающаяся на малейший толчок, так стройно сочетающая прекрасный голос и глаза, блестящие, как драгоценное дерево лютни, эта дюжая служанка звалась Мандорой? «Если бы не я, – думал Жан, – её до сих пор звали бы Анжелиной».
Мандора пересекла комнату; её полосатая жёлто-коричневая юбка, задевая мебель, издавала глубокий виолончельный гул, слышный одному Жану. Она поставила поперёк постели маленький столик на низких ножках, покрытый вышитой салфеткой, на которой стояла дымящаяся чашка.
– Вот и обед!
– Что это?
– Сперва фосфатин, а как же! Потом… Сами всё увидите.
На всё полулежачее тело больного ребёнка излился отрадный, крепкий карий взгляд, раздольный, утоляющий: «Какое оно хорошее, это тёмное пиво Мандориных глаз! Как она – она тоже – добра ко мне!.. Как все ко мне добры!.. Если б они немножко сдерживались…» Изнемогая под бременем всеобщей доброты, он закрыл глаза и открыл их на позвякивание ложек. Чайные ложки, столовые ложки, десертные ложки… Жан не любил ложек, делая исключение для странной серебряной ложечки, у которой был длинный витой черенок с узорчатым диском на конце. «Это чтобы крошить сахар», – говорила Госпожа Мама. – «А другой конец?» – «Не знаю. Кажется, это была ложка для абсента…» И тут её взгляд почти всегда обращался к фотографии отца Жана, мужа, которого она потеряла такой молодой – «твой милый папа, Жан», – и которого Жан холодно обозначал словами – словами непроизносимыми, секретными – «тот господин, что висит в гостиной».
Кроме ложечки для абсента – абсент, абсида – Жану нравились только вилки, демоны о четырёх рогах, на которые вздевались комочек баранины, конвульсивно изогнувшаяся жареная рыбка, кружок яблока с глазками-семечками, ломтик абрикоса – месяц в первой четверти – под сахарным инеем…
– Жан, голубчик, открой клювик…
Он повиновался – закрыл глаза и выпил лекарство, почти безвкусное, если не считать мимолётной, но не подлежащей оглашению приторности, маскировавшей худшее… В тайном словаре Жана это снадобье называлось «овраг с трупами». Но ничто никогда не вырвало бы у него, не бросило задыхающимися к ногам Госпожи Мамы такие чудовищные слова.
За этим последовал неизбежный фосфатиновый суп – плохо выметенный амбар с забившейся в углы старой мукой. Но ему всё прощалось за то неуловимое, что витало над светлым отваром: некое цветочное дуновение, пыльный аромат васильков, которые Мандора покупала Жану пучками на улице в июле…
Маленький кубик жареного барашка исчез быстро. «Бегите, барашек, бегите, я приветствую вас, ступайте ко мне в желудок целиком: я не стану жевать вас ни за что на свете, ваше мясо ещё блеет, и я не хочу знать, что оно розовое внутри!»