Большая грудь, широкий зад
Шрифт:
В пещере прятался раненный в ногу Бэббит.
Муж с женой наконец-то встретились и радостно бросились в объятия друг друга. Но закончилось всё отнюдь не счастливо. За спиной обнявшейся пары женщина достала три ручные гранаты — от взрыва все трое погибли.
Пещера эта невелика, её наглухо завалили, и она стала их могилой.
3
«…Ты не думай, что я тебя боюсь, стерва старая. Да, убила я тебя, и поделом тебе. Вот уж хлебнула за свою жизнь в вашей семейке и тебе ничем не обязана. Сожгла вот денег на дорожные расходы, так что ежели суждено тебе в кого переселиться, то переселяйся, а коли судьба перевоплотиться — перевоплощайся, не будь неприкаянным духом и не шатайся по Гаоми. Слышала, что сказано, нет? Эх дрянь ты паршивая…» Так приговаривала матушка, стоя на коленях у невысокого холмика на могиле Шангуань Люй и сжигая жертвенные деньги. А делала она это сейчас потому, что три ночи кряду ей снилась урождённая Люй, которая стояла перед её каном с окровавленной головой. Матушка страшно перепугалась, но, подавив страх, с упрёком обратилась к призраку: «Зачем явилась?» Та
От её стонов проснулся Цзиньтун. Он толкнул матушку, и она с громким криком села, вся в холодном поту.
— Напугала до смерти, — прошептала она.
Раздался какой-то треск — вроде бы с охапки хвороста, что лежала возле очага.
— Мама, что случилось? — спросил Цзиньтун.
Она не ответила.
Этот треск Цзиньтун тоже слышал.
В маленьких язычках пламени бумага превращалась в пепел, который беззвучно улетал в темноту. Матушка поворошила палкой эти золотистые листочки, чтобы прогорели полностью, но они, похоже, догорать не собирались. По спине пробежал холодок, и матушка для храбрости даже кое-какие крепкие словечки забормотала. На чёрной сосне негромко ухали, словно заходясь в плаче, совы, в сухой траве на заброшенных могилах плясали, подмигивая, словно со значением, бирюзовые блуждающие огоньки. Пламя на догорающей бумаге взметнулось было и тут же сжалось в тёмно-красное пятнышко. Чёрная завеса неба сомкнулась с горизонтом, и над головой воссияли россыпи звёзд. Промчался ночной поезд, задрожала под ногами земля, но страх перед духами тут же поубавился. Матушка поднялась, но едва сделала несколько шагов, как за спиной раздался презрительный смешок. Она так и застыла. Какой знакомый звук! Его часто издавала по ночам урождённая Люй, когда, как мешок, лежала на мельнице, а потом на куче хвороста. От ужаса матушка обмочилась, а потом ещё и локоть себе ободрала, пока ползком выбиралась с заброшенного кладбища.
Она отчётливо вспомнила день, когда убила свекровь, словно это было вчера.
Подволакивая распухшую ногу, матушка подметала во дворе козий навоз, и вдруг из дома донёсся истошный вопль. Отшвырнув метлу, она бросилась туда. Тощими, иссохшими руками Люй вцепилась Юйнюй в бёдра, а своим беззубым ртом ухватила девочку за ухо — так ухватывают сосок козлята — и с причмокиванием сосала его, — вернее сказать, кусала. Что это? Неужели в глазах свекрови светится лучик доброты? Может, она целует внучку? Мысли так и прыгали, сменяя одна другую, но тут раздался ещё один пронзительный и жалобный вопль Юйнюй, всколыхнувший всю скопившуюся в душе матушки злобу. С криком «Ах ты скотина старая!» она, покачиваясь на маленьких ножках, бросилась к Люй. Схватив Юйнюй за плечи, матушка попыталась вырвать её из объятий свекрови, но та впилась в девочку всеми десятью пальцами, как когтями, и оторвать её не было никакой возможности. Юйнюй орала как резаная, а Люй продолжала, причмокивая, глодать её ухо, словно пережёвывая недоваренное мясо. Матушка отпустила Юйнюй и вцепилась в свекровь. Ветхая одежда на плечах Шангуань Люй рассыпалась, как прах. Руки матушки коснулись кожи свекрови, холодной и скользкой, как жабье брюхо. Её аж передёрнуло, и пальцы сами разжались. Она схватила было Люй за свалявшиеся волосы, но они стали отваливаться целыми прядями, как гнилая трава, обнажая сверкающие проплешины. Совершенно растерявшись, матушка ходила кругами, осыпая свекровь страшными ругательствами. Юйнюй же в изнеможении лишь всхлипывала, вырваться из цепких лап сил у неё не было. И тут вдруг из-за чана выкатилась скалка и, словно живая, сама прыгнула матушке в руки. Отполированная, как фарфор, шершавыми руками не одного поколения женщин семьи Шангуань, эта тёмно-красная скалка из жужуба была и крепкая, и тяжёлая. Вспомнились те времена, когда её сжимала в руках Люй, охаживая невестку по голове и по заду. Но, как говорится, десять лет река течёт на восток, а десять лет — на запад, в мире всё меняется, благородные мужи и чернь меняются местами — и вот скалка уже в руках матушки, схватившей её, не раздумывая ни секунды. Она размахивается и опускает её на макушку Люй. Впервые в жизни матушка подняла на человека руку, а значит, впервые услышала и тот особый звук, с каким скалка опустилась на плешивую голову. Хрясь! Звук тихий, нечёткий, но жуткий. На грязной, уродливой макушке, как на мягком тесте, чётко обозначилась полукруглая вмятина. Свекровь как-то сникла, голова её нелепо вывернулась, замерла и вдруг закачалась, как маятник. Тело задёргалось в конвульсиях, придавив Юйнюй, которая визжала, будто резаная. Сжав скалку обеими руками, матушка наносила удар за ударом по мягкой, как глина, голове, причём каждый раз всё сильнее, размашистее, всё с большим воодушевлением, выплёскивая наболевшее:
— Всё не сдохнешь никак, дура старая, скотина! Сколько я натерпелась от тебя! Объедками перебивалась, в рванье ходила! Ты же меня за человека не считала, голову мне этой скалкой пробила, ногу клещами прижгла, сыночка своего всё подбивала, чтобы он помыкал мною! За едой чашку из рук выхватывала, орала, что я только девок рожать могу, что из-за меня в семье Шангуань наследника нет и некому будет воскуривать благовония предкам, так и кормить меня не надо! Горячей кашей в меня плеснула, всё лицо обварила, злыдня жестокосердая! Известно ли тебе, стерва старая, что сынок твой бесплоден, как мул? Пришлось, задрав хвост, как сучке последней, самой мужика искать — вот до чего довели! Унижений вынесла от вашей семьи — несть числа, и страданий нечеловеческих дальше некуда, скотина ты этакая!
Под градом ударов и от материализовавшейся матушкиной ненависти тело Шангуань Люй постепенно оседало, превращаясь в груду гниющей плоти — мерзкой, смердящей. В разные стороны с него так и брызнули полчища вшей и блох. Из расколотого черепа, как вонючий соевый творог, зловонными каплями разлетелся мозг. Отодрав когтистые пальцы свекрови, матушка освободила чуть живую Юйнюй. Половина ушной раковины сестрёнки, измочаленная беззубым ртом старухи, походила на заплесневелый стебель батата…
4
В тот вечер удивительно ярко светила луна. Когда все уснули, Лайди тихо спустилась с кана, не потревожив напрыгавшегося за день по улице, донельзя уставшего немого. Падавший на его лицо лунный свет напоминал тонкий слой инея на чёрном булыжнике. Разинув рот, полный крепких, как железо, зубов, он издавал громоподобный храп. Лайди бросила взгляд на этот источник всех её бед, и в душу почему-то проник холодок вины. На самом-то деле об их с Пичугой Ханем близости в семье знали все, в неведении оставался лишь погруженный в богатырский сон немой. Армейская форма на нём уже износилась до дыр, потёртые награды потускнели, и стал виден дешёвый сплав, из которого они были сделаны. Лайди осторожно приоткрыла дверь. Донёсся тяжёлый, полный безысходности вздох матушки. Волной прилива внутрь устремился лунный свет, а прохладный ночной ветерок развеял уныние. Во дворе уже громко покашливал Пичуга.
— Ну что ты копаешься?
Лайди поспешно зажала ему рот рукой.
— И чего бояться? — недовольно пробубнил он. — Ну чего ты боишься?
Они вышли за околицу и зашагали в сторону болот по извилистой тропке, зажатой между пространствами поздно убранных полей. Уже середина осени, и высохшие жёлтые листья посевов украсились жемчужными ожерельями вечерней росы. Но дунбэйский Гаоми не затих, как раньше. Повсюду легкомысленными золотыми отблесками подрагивают огни кустарных сталеплавильных печей, и дух горящего древесного угля разливается нескончаемым потоком, как река. Какое же всё-таки это чудо — лунный свет! Благодаря ему видно, как завитками поднимается белый дымок, превращаясь в вышине в тончайшую кисею облаков.
Лайди с Пичугой шли ловить птиц. Пичуге всё уже обрыдло, и он снова взялся за старое ремесло. Днём он сказал Лайди, что хочет поймать несколько цапель, чтобы подкормить её. Они шли по тропинке, тесно прижавшись друг к другу, чтобы согреться. Никого и ничего не боявшийся Пичуга заражал своим настроем Лайди. Из-за этого ей на время становилось легче, а запах у него из-под мышек — какой-то птичий — наполнял душу теплом.
— Пичуга, а Пичуга, — тихо проговорила она, — ведь немой рано или поздно дознается, тогда уж пощады не жди… — Пичуга только крепче приобнял её, издав завораживающий заливистый свист.
На болоте он устроил Лайди в шалаше из соломы и велел сидеть тихо. А сам нашарил в углу какое-то хитросплетение из конского волоса и проволоки и тихо скрылся в густых метёлках камыша. В свете луны он был похож на большого крапчатого кота. Кожа поблёскивает, движения быстрые, бесшумные — странное, загадочное существо. Взгляд чёрно-лаковых глаз Лайди неотступно следовал за ладно скроенной мужской фигурой, и в душе росло безграничное изумление: «Да разве это человек?! Это просто небожитель! Ну какой человек смог бы десять с лишним лет прожить в тех жутких условиях, не потеряв силу и мужество, а потом превратиться в мужчину, подобного острому, словно заново выкованному драгоценному мечу? Или вот скажет, поймаю, мол, такую-то птицу — именно эту и поймает, скажет — поймаю столько-то, столько и принесёт. Разве человеку дано такое? Птичий язык понимает, их секретами владеет — ну просто повелитель птичьего царства какой-то». Она отдалась этим мыслям, и ей представилось похожее на лик феникса лицо третьей сестры. Этот мужчина изначально был предназначен ей, именно она должна была стать его супругой. «Но судьба распорядилась иначе, всё встало с ног на голову, и вот теперь суженый третьей сестры стал моим. Сейчас он мой, кому ещё он назначен?» Тут же вспомнился смуглокожий Ша Юэлян, мощный Сыма Ку, немой — насильник Птицы-Оборотня… Душу охватили воспоминания о прошедшей жизни, в которой было всё — и радости, и горести. «Помоталась же я в те годы по городам и весям, верхом и с винтовкой, в шелках и бархате хаживала, ела досыта — всё чего душа пожелает. Вот было времечко — белые, как снег, копыта, алая, как кровь, накидка на плечах. Расправляла крылья, как феникс, распускала хвост, как павлин. Но время благоденствия быстро прошло, богатство растаяло как дым, и после того как Ша Юэлян повесился, бреду я, Шангуань Лайди, извилистой тропой несчастий. Не жизнь, а сумасшествие. Вроде любой бы и в жёны взял, а сами плюют в мою сторону и проклинают. Хорошо ли я прожила жизнь, плохо ли? Да, хорошо, никто лучше меня и не жил; а сказать плохо — тоже верно: ни у кого такой худой жизни не было. A-а, была не была — с Пичугой так с Пичугой кувыркаться…» Мысли нахлынули невесёлые, но слёз почему-то не было. Лунный свет лился на загляденье красиво. Чистый и холодный, он, будто шелестя, падал бесконечным потоком на траву и листву. Вода на мелководье поблёскивала, как осколки глазурованной черепицы, а вместе с тем от земли до небес поднималось зловоние гниющего ила и болотной травы.
Пичуга вернулся с пустыми руками. Сказал, что силки поставил, чуть позже вынет цапель, и порядок. Ночь, мол, больно лунная, и привычное время у всех разладилось: и у птиц, и у зверей, у рыб и насекомых. При такой яркой луне рыбы и креветки поднимаются к поверхности воды поиграть, вот цапли и спешат поживиться. По словам Пичуги, обычно они стоят не шелохнувшись на одной ноге всю ночь. А этой ночью бродят туда-сюда у воды, вытягивая и втягивая мягко пружинящие шеи. Долговязые, шеи длинные — всё видят вокруг; то остановятся, то неторопливо вышагивают — просто прелесть! Как раз такой цаплей и был дом Лайди вошедший в шалаш Пичуга.