Большая грудь, широкий зад
Шрифт:
— Лиса блудливая! — с ненавистью выпалила она. — Лучше бы тебя пристрелили. Зря я за тебя заступалась.
— Да я бы его прикончила, кабы не ты! — отвечала старшая. — Вы только гляньте на эту якобы девственницу! Титьки, как старый турнепс, дряблые, Цзяном пообсосанные.
— Предательница, сука предательская! — костерила её Паньди, невольно прикрыв рукой отвислые груди. — Жёнушка вонючая пса-предателя!
— А ну катитесь отсюда! — рассвирепела матушка. — Обе катитесь, чтоб вам сдохнуть! Глаза бы мои вас не видели!
В душе у меня зародилось уважение к Лайди. Ведь помочилась-таки в эту драгоценную трубу! Насчёт стеклышек, с которыми далёкое делается близким, тоже, конечно, правда. Бинокль это, у каждого командира на шее болтается.
— Дурачок
— Никакой я не дурачок, нисколечки не дурачок! — защищался я.
— А по-моему, очень даже дурачок. — Она резко задрала чёрный халат, согнула в коленях ноги и позвала приглушённым голосом: — Глянь-ка сюда! — Луч солнца осветил её ноги, живот и похожие на поросят груди. — Забирайся. — На её лице играла усмешка. — Забирайся, пососи меня. Матушка кормила грудью мою дочь, а я дам тебе пососать свою. И будем в расчёте.
Весь трепеща от страха, я приблизился к корыту. Она выгнулась всем телом, как карп, ухватила меня за плечи и накрыла мне голову полами своего халата. Опустилась кромешная тьма, и я, дрожа от любопытства, стал шарить в этой тьме, таинственной и завлекательной. Пахло так же, как от той граммофонной трубы.
— Сюда, сюда, — словно издалека, донёсся её голос. — Дурачок. — И она засунула мне в рот сосок. — Соси, щенок ты этакий. Нет, не нашей ты породы, не из Шангуаней, ублюдок маленький.
Во рту плавилась горьковатая грязь с её соска. Из подмышки пахнуло так, что стало нечем дышать. Казалось, я сейчас задохнусь, но она держала меня за голову обеими руками и судорожно выгибалась всем телом, словно желая запихнуть мне в рот всю грудь целиком, огромную и твёрдую. Понимая, что этой пытки больше не выдержу, я взял и укусил её за сосок. Она подскочила как ошпаренная, я выскользнул из-под чёрного халата и скрючился у неё в ногах, предчувствуя, что сейчас огребу тумаков. По её впалым смуглым щекам текли слёзы. Груди под чёрным халатом яростно вздымались и опускались, как птицы, распушившие после спаривания своё прекрасное оперение.
Мне стало очень стыдно, я протянул руку и дотронулся пальцем до её руки. Она погладила меня по шее и тихо сказала:
— Братишка, милый, не говори никому про сегодняшнее.
Я понимающе кивнул.
— Скажу по секрету, — добавила она, — во сне мне явился муж. Сказал, что не умер, что душа его поселилась в теле какого-то мужчины, светловолосого и белолицего.
Это воспоминание молнией пронеслось у меня в голове, тем временем я уже вышел в проулок. По главной улице мчались как сумасшедшие пятеро подрывников. Их лица выражали бурную радость. Один из них, толстяк, толкнул меня на бегу:
— Малец, японские черти капитулировали! Дуй домой и скажи матери: Япония капитулировала, война Сопротивления закончилась, победа!
На улице с радостными криками прыгали солдаты, среди них, ничего не понимая, толклись местные жители. Японские черти капитулировали, Цзиньтуна отлучили от груди. Лайди дала мне свою, но молока у неё не было, только вонючая грязь на соске, как вспомнишь — ужас! С северного края проулка большими прыжками примчался Бессловесный Сунь с Птицей-Оборотнем на руках. После гибели Ша Юэляна матушка выставила его вместе со всем отделением из нашего дома, и он поселился с ними в своём собственном. Сестра тоже переехала к нему. Теперь рядом их не было, но в доме немого часто раздавались по ночам её бесстыдные вопли и какими-то окольными путями достигали наших ушей. А сейчас он притащил её сюда. Выставив огромный живот, она сидела у него на руках в накинутом на плечи белом халате. Похоже, он был пошит по тому же образцу, что и чёрный халат Лайди, разнились они лишь цветом. При мысли о халате Лайди вспомнилась её грудь, а воспоминание о груди Лайди заставило обратить внимание на грудь третьей сестры. Из всех женщин семьи Шангуань её груди были самые классные: прелестные и живые, чуть задранные вверх мордочкой ёжика. Так что же, раз у неё груди высший сорт, значит, у Лайди не высший? Ответить на этот вопрос прямо я не могу. Потому что, едва лишь начав что-то осознавать в окружающей действительности, понял: красивыми могут быть самые разные груди; назвать какие-то уродливыми язык не поворачивается, а сказать, что эти вот красивые, получается запросто. Встречаются же и ёжики красивые, бывают и красивые поросята. Поставив сестру на землю, немой замычал своё «а-а, а-а-о» и дружелюбно помахал у меня перед носом кулачищами размером с лошадиную подкову. Я понял, что это мычание следует понимать как «Японские черти капитулировали». А он припустил дальше по улице, словно дикий буйвол.
Птица-Оборотень разглядывала меня, склонив голову набок. Её ужасающих размеров живот напоминал разжиревшего паука.
— Ты горлица или гусь? — спросила она своим щебечущим голосом, хотя трудно сказать, был ли этот вопрос адресован мне. — Улетела моя птичка, улетела! — На её лице отразилась паника.
Я указал в сторону улицы, она вытянула вперёд руки, что-то чирикнула и побежала туда, топая босыми ногами. Бежала она очень быстро, и я диву давался: неужели этот огромный живот не мешает? А не будь у неё живота, пожалуй, и взлетела бы. То, что беременные бегают медленнее, представление ложное. На самом деле, когда мчится стая волков, совсем не обязательно, что беременные волчицы отстают; и среди стаи летящих птиц непременно есть самки с оплодотворёнными яйцами. Вот и Птица-Оборотень добежала до собравшихся на улице этаким мощным страусом.
К воротам дома спешила и пятая сестра. У неё тоже выпячивался большой живот, а серая гимнастёрка на груди промокла от пота. Бежала она совсем не так ловко, как третья. Та на бегу размахивала руками, будто крыльями, а пятая сестра поддерживала живот обеими руками и пыхтела, как кобыла, тянущая повозку в гору. Самая высокая из сестёр Шангуань, Паньди отличалась ещё и самой пышной фигурой. Груди у неё, разбойные и лихие, постукивали, когда сталкивались, словно были наполнены газом.
Ночь была тёмная, хоть глаз выколи, и старшая сестра в своём чёрном халате, спрятав лицо под чёрной вуалью, пробралась через сточную канаву в усадьбу Сыма. Ориентируясь на кислый запах пота, она подобралась к ярко освещённой комнате. Плитки двора поросли зеленоватым мхом, идти было скользко. Сердце, готовое выскочить, бешено колотилось в горле. В руке она судорожно сжимала нож, во рту стоял металлический привкус. Сестра приникла к щели в створчатой двери, и открывшаяся перед ней картина ужаснула её и потрясла. Колеблющийся свет большой оплывшей свечи отбрасывал пляшущие тени; на зелёных плитках пола валялась беспорядочно разбросанная серая форма, чей-то грубый носок повис на краю палевого унитаза. На худом смуглом теле Цзян Лижэня в чём мать родила распласталась Паньди. Лайди влетела в комнату, но тут же застыла перед бесстыдно выставленными ягодицами младшей сестры; в ложбинке на копчике поблёскивали капельки пота. Ненавистный Цзян Лижэнь, которого Лайди вознамерилась прикончить, был надёжно защищён.
— Убью! Убью обоих! — закричала она, высоко занеся нож.
Паньди скатилась под кровать, а Цзян Лижэнь, схватив одеяло, рванулся к старшей сестре и повалил её на пол.
— Так и знал, что это ты! — ухмыльнулся он, сдёрнув вуаль.
— Японцы капитулировали! — крикнула пятая сестра, остановившись у ворот, и снова выбежала на улицу, потащив за собой и меня. Рука у неё была влажная от пота, в этом запахе я учуял ещё и примесь табака. Этот был запах её мужа, Лу Лижэня, который сменил фамилию с Цзян на Лу в память о командире батальона, героически погибшем при разгроме бригады Ша. Вместе с потом пятой сестры его запах разносился по всей улице.