Большая грудь, широкий зад
Шрифт:
— Цзиньтун, попьёшь? — повернулась ко мне матушка. Я отрицательно покачал головой.
Матушка зачерпнула ещё. Я отпустил козу, которая давно уже рвалась попить, но я держал её за шею. Наглотавшись за день солончаковой пыли, она пила жадно, не поднимая головы. Уровень воды в ведре быстро понижался, а живот у неё раздувался. Старик-повар явно расчувствовался, но ничего не сказал, а только вздохнул.
Матушка сердечно поблагодарила его, и он снова вздохнул, только ещё протяжнее.
— Что же вы так поздно, мама! — недовольно окликнула матушку Паньди. Матушка промолчала, взялась за тележку и повела нас, лавируя в толпе. Мы пробирались в крохотных промежутках между людскими телами, осыпаемые бесчисленными ругательствами
В ярком свете ламп, горевших в доме, покачивались большие чёрные тени. Ганьбу из уездной управы о чём-то ожесточённо спорили. Слышался и хриплый голос Лу Лижэня. Из нескольких солдат с винтовками во дворе навытяжку не стоял ни один, у всех ныли натруженные ноги. Давно уже опустилась ночь, на небе поблёскивали звёзды. Паньди провела нас в пристройку, где тусклая лампа на стене отбрасывала призрачные блики. В стоявшем там гробу недвижно лежала пожилая женщина в погребальной одежде. Услышав наши голоса, она открыла глаза:
— Закройте гроб, люди добрые, хочу уже в нём устроиться…
— Зачем это вам, почтенная тётушка? — спросила матушка.
— Сегодня для меня благоприятный день, — ответила старуха. — Сделайте милость, люди добрые, закройте гроб…
— Располагайтесь, мама, — пригласила Паньди. — Всё лучше, чем на улице.
Спали мы в ту ночь беспокойно. Споры в доме продолжались допоздна. Едва спорщики подутихли, как на улице началась пальба, а когда суматоха улеглась, в деревне вспыхнул пожар. Языки пламени походили на развевающиеся красные полотнища, их отсветы падали на наши лица и даже освещали уютно устроившуюся в гробу старуху. Когда рассвело, она уже не шевелилась. Матушка окликнула её, но женщина глаза не открыла. Пощупали пульс: оказалось, она уже мертва.
— Ведь наполовину небожительница! — проговорила матушка, когда они со старшей сестрой закрывали гроб крышкой.
В последующие несколько дней пришлось ещё труднее, и когда мы добрели до подножия горы Дацзэшань, ноги у матушки и у старшей сестры уже были истерты в кровь. Братья-немые зашлись от кашля. У Лу Шэнли был страшный жар и начался понос. Вспомнив про поднесённое Паньди чудодейственное средство, матушка тут же сунула им в рот по пилюле. Единственной, кого не брала никакая хворь, была восьмая сестра.
Уже пару дней, как Паньди и след простыл, не видать было и никого из ганьбу — ни уездных, ни районных. Один раз попался на глаза немой. Он нагнал нас бегом, таща на закорках раненого районного милиционера. Тому оторвало ногу, и из болтавшейся разодранной пустой штанины капала кровь.
— Сделай доброе дело, командир… — завывал раненый, — прикончи… Умираю… Как больно…
Должно быть, на пятый день наших мытарств на севере показалась высокая, поросшая деревьями белая гора, на вершине которой виднелся небольшой храм. С дамбы на Цзяолунхэ за нашим домом эту гору можно было увидеть только в погожие дни, но оттуда она казалась тёмно-зелёной. Разглядев её как следует вблизи, вдохнув аромат свежести, я осознал, как далеко мы уже ушли. Теперь мы брели по широкой, посыпанной гравием дороге; навстречу нам проскакал конный отряд; форма на всадниках была такая же, как у солдат семнадцатого полка. Стало понятно, что в нашей деревне идёт бой. За конниками прошла пехота, за пехотой следовали мулы, тащившие большие орудия. Из жерл пушек торчали букеты цветов, а на стволах с гордым видом восседали артиллеристы. За артиллерией шагал отряд носильщиков, за ними — две колонны повозок, гружённых мешками с мукой и рисом, а также фуражом. Беженцы из Гаоми боязливо жались к обочине, пропуская военных. Из строя вышли несколько человек с «маузерами» в деревянных кобурах через плечо и стали расспрашивать беженцев про обстановку.
Парикмахер Ван Чжао, который толкал перед собой красивую тележку на резиновом ходу, весь путь прошёл без особых приключений, а тут попал в неприятную историю. В провиантской колонне у одной из тележек с деревянными колёсами сломалась ось. Возчик, мужчина средних лет, опрокинул тележку набок, вытащил ось и стал вертеть в руках, пока они не почернели от смазки. В помощниках у него был подросток лет пятнадцати. Голова в чирьях, в уголках рта заеды. Рубаха без пуговиц подпоясана пеньковой верёвкой.
— Ну что там, пап? — спросил он.
— Ось полетела, сынок, — помрачнел отец.
Они вдвоём сняли огромные, окованные жестью колёса.
— И что теперь? — спросил парень. Отец сошёл на обочину и стал вытирать испачканные смазкой руки о жёсткую кору тополя:
— А что тут придумаешь!
В это время откуда-то из головы колонны, скособочившись, подбежал однорукий ганьбу в старой армейской гимнастёрке, в шапке на собачьем меху и с «маузером» через плечо.
— Ван Цзинь! — заорал он. — Ван Цзинь! Почему покинул колонну? А? Почему покинул колонну, спрашиваю! Хочешь нашу Железную роту опозорить?!
— Ось полетела, политинструктор… — мрачно буркнул Ван Цзинь.
— И полетела, как идти в бой — ни раньше, ни позже? Разве не было велено проверить тележки загодя? — Политинструктор расходился всё больше и, размахнувшись единственной, необычно сильной рукой, ударил Ван Цзиня по лицу.
Ахнув, тот опустил голову, из носа заструилась кровь.
— Ты чего отца ударил! — бесстрашно подступил к инструктору паренёк.
Ганьбу опешил:
— Это случайно, будем считать, я неправ. Но если не доставите провиант вовремя, пристрелю обоих!
— Мы же не нарочно сломали эту ось, — не уступал юноша. — Семья у нас небогатая, тележку и ту одолжили в семье тётушки.
Чтобы остановить кровь, Ван Цзинь вытянул из рукава куртки на подкладке кусок свалявшейся ваты и прогундосил:
— Где же ваша справедливость, политинструктор?
— А что такое справедливость, по-твоему? — аж потемнел лицом тот. — Доставить провиант на передний край — справедливо, не доставить — несправедливо! Нечего мне тут языком чесать! Хоть на горбу тащите, а чтобы сегодня же двести сорок цзиней проса были в Таогуане!
— Политинструктор, вы вот всегда говорите, что нужно смотреть на всё реально, — не унимался Ван Цзинь. — Это же двести сорок цзиней… Сын ещё ребёнок… Умоляю вас…
Политинструктор поднял голову, посмотрел на солнце, потом бросил взгляд на часы и огляделся. Сначала его глаза остановились на нашей тележке с деревянными колёсами, а потом на тележке Ван Чжао с резиновыми.
Ван Чжао парикмахер умелый, и денежки у него водились. Жил он один и тратил их только на свои любимые свиные головы. Упитанный, квадратная голова с большими ушами, гладкая кожа — сразу видно, не сельский труженик. На тележке у него с одной стороны стоял ящичек с парикмахерскими принадлежностями, с другой лежало цветастое одеяло, завёрнутое в собачью шкуру. Изготовленная из чёрной акации и покрытая тунговым маслом, тележка поблёскивала золотом. Она не только смотрелась красиво, от неё ещё и запах исходил приятный. Перед тем как отправиться в путь, Ван Чжао подкачал шины, и тележка легко двигалась по укатанной дороге, чуть подпрыгивая на камнях. Сам он был мужчина крепкий, за пазухой держал бутылочку вина и через каждые несколько ли отвинчивал пробку, чтобы сделать пару глотков. Шагал бодро, распевая песенки, без натуги и не торопясь, — ну просто аристократ среди беженцев.