Большая грудь, широкий зад
Шрифт:
Политинструктор крутнул зрачками и с ухмылкой направился к обочине.
— Откуда идёте? — дружелюбно поинтересовался он.
Никто не ответил. Потому что, задавая этот вопрос, он уставился на ствол тополя, о который только что вытирал руки Ван Цзинь и на котором остались чёрные следы смазки. Серебристо-серые тополя теснились рядом друг с другом, и их длинные величественные ветви, казалось, тянулись до самого неба. Взгляд инструктора быстро переместился на Ван Чжао. Добродушная ухмылка тут же исчезла и сменилась довлеющим, как горная вершина, и сумрачным, как старый храм, выражением.
— А ты из каких будешь? — вдруг вопросил он, буравя глазами широкое лоснящееся лицо.
Ван Чжао в растерянности отвернулся, не зная, что и сказать.
— По виду ты если не помещик, то из зажиточных, — чеканил политинструктор, — а если не из зажиточных, то лавочник. Как ни крути, никак не из тех, кто зарабатывает на жизнь в поте лица. Паразит —
— Вы несправедливы ко мне, начальник, — запротестовал Ван Чжао. — Я парикмахер и зарабатываю на жизнь своим умением. В доме у меня две убогие комнатушки, земли нет, ни жены, ни детей. Сам наелся — вся семья неголодна. Сегодня поел, а завтра уж как бог даст. Меня намедни в районной управе зарегистрировали как мелкого ремесленника, что приравнивается к крестьянину-середняку, а это ведь основная сила!
— Чушь! — отрезал безрукий. — Ты, я погляжу, здоров языком чесать, чистый попугай, да вот только разговорами Тунгуань [122] не преодолеешь. Твою тележку мы реквизируем! — Он повернулся к Ван Цзиню с сыном: — Быстро сваливайте просо и грузите вот на эту тележку.
— Да я полжизни копил, чтобы купить её, начальник, — заныл Ван Чжао. — Разве можно обирать бедняка?
— А я для победы руки не пожалел! — разозлился безрукий. — Сколько она стоит, твоя тележка? На передовой бойцы ждут провиант, а ты ещё смеешь сопротивляться?
122
Тунгуань — застава, стратегически важный пункт между восточной и западной частями Древнего Китая.
— Но мы же с вами не из одного района, начальник, — не унимался Ван Чжао. — И даже не из одного уезда. По какому праву вы реквизируете у меня тележку?
— Причём здесь район или уезд? Всё для тех, кто на передовой.
— Нет, так не пойдёт, — заявил Ван Чжао. — Я своего согласия не даю.
Безрукий встал на одно колено, достал авторучку и стащил зубами колпачок. Потом взял четвертушку бумаги, положил на колено и принялся писать вкривь и вкось иероглифы.
— Как тебя зовут? Из какого уезда и района?
Ван Чжао назвал.
— Мы с вашим начальником уезда Лу Лижэнем старые боевые друзья, — сказал безрукий. — Кончится бой, передашь ему эту бумажку, и он выделит тебе новую тележку.
— А вот это тёща начальника Лу и её семья! — указал в нашу сторону Ван Чжао.
— Будьте моим свидетелем, уважаемая, — обратился к матушке безрукий. — Скажете, мол, обстановка была критическая, что Го Мофу, политинструктор восьмой роты полка трудового ополчения штаба поддержки передовой Бохайского района, одолжил одну тележку у вашего земляка Ван Чжао, и попросите Лу Лижэня разобраться с этим за меня. Вот и отлично! — Безрукий сунул клочок бумаги в руку Ван Чжао и рыкнул на Ван Цзиня: — Ну чего здесь топчетесь? Не доставите провиант вовремя, плетей огребете оба, а я, Го Мофу, под расстрел пойду! Быстро скидывай барахло! — уставил он палец в нос Ван Чжао.
— А я как же, начальник? — нудил тот.
— Ежели не устраивает, можешь пойти с нами. У нас в роте от одного лишнего рта не убавится, — предложил политинструктор. — А кончится бой — потащишь свою тележку обратно.
— Но я только что бежал оттуда, начальник… — захныкал Ван Чжао.
— А может, достать пистолет и уложить тебя, а? — Рассвирепел инструктор. — Мы за революцию кровь проливаем и жизни отдаём, а тут столько возни из-за твоей тележки!
— Будьте моим свидетелем, уважаемая! — жалко промямлил Ван Чжао, обращаясь к матушке.
Матушка кивнула.
Ван Цзинь с сыном весело зашагали вперёд, толкая перед собой тележку Ван Чжао.
Безрукий вежливо кивнул матушке и бросился догонять свою колонну.
Ван Чжао уселся на одеяло, сморщившись, как обезьяна, и бормоча себе под нос:
— Ну почему я такой невезучий! С другими ничего не приключается, а я обязательно во что-нибудь вляпаюсь! Кому я что не так сделал? — Слёзы текли по его толстым щекам.
Наконец мы добрались до подножия большой горы, и широкая дорога разошлась на десяток тропинок, вьющихся вверх по склону. К вечеру, в мрачных, холодных сумерках, беженцы собрались, чтобы обменяться противоречащими одна другой новостями. Каких только диалектов здесь не звучало!
Всю ночь люди промучились, скрючившись под кустами. И с юга, и с севера доносились глухие взрывы. Снаряды один за другим прочерчивали черноту небес арками света. Из горных расщелин змеёй выползал ледяной ветер, он яростно сотрясал ветки кустарников, с которых опадали последние листья, и гнал по земле сухую листву. Заунывно кричали лисицы в норах, в ущельях раздавался вой волков. Котятами попискивали больные дети. Ударами гонга рассыпался кашель стариков. Ночь оказалась жуткой, и когда рассвело, мы увидели множество мёртвых тел — детей, стариков, даже молодых мужчин и женщин. Наша семья не вымерзла лишь потому, что мы заняли место под низкими деревцами, густо усыпанными золотисто-жёлтой листвой, в отличие от кустов, на которых не осталось ни листочка. Мы устроились под этими деревцами на густой, сухой траве, тесно прижавшись друг к другу и накрывшись единственным одеялом. Моя коза подпирала мне спину, тем самым защищая от ветра. Совсем страшно стало глубоко за полночь, когда грохот орудий далеко на юге зазвучал ещё более явственно. От душераздирающих стонов тело била дрожь, в уши лезли звуки, напоминавшие высокие ноты арий маоцян. [123] На самом деле это были горестные женские вопли. В нависшей тишине казалось, что каменные глыбы, холодные и мокрые, впитывают эти звуки. Мы тряслись под негреющим одеялом, а над нашими головами смыкались тёмные тучи. Пошёл пронизывающе ледяной дождь: капли стучали по одеялу, по жёлтым листьям, падали на горный склон, на головы беженцев, на бурые шкуры завывавших в горах волков. Ещё не достигнув земли, они замерзали, покрывая всё вокруг ледяной коркой.
123
Имеются в виду истошные вопли наказуемых в ходе жестокого средневекового наказания для неверных жён.
Вспомнилась та ночь много лет назад, когда нас увёл от верной погибели почтенный Фань Сань, высоко подняв факел, языки пламени которого подскакивали во мраке рыжими жеребятами. Этой ночью я погрузился в океан тёплого молока, я обнимал огромную грудь, и это было райским наслаждением. Потом стали одолевать жуткие видения. Пелену мрака словно пронизала полоса золотисто-жёлтого цвета, похожая на луч света от кинопроектора Бэббита. В ней серебристыми жучками плясали маленькие льдинки. Появилась женщина с длинными развевающимися волосами в алой, как заря, накидке, усыпанной мириадами лучившихся жемчужин. Лик её то и дело менялся: то это Лайди, то Птица-Оборотень, то Одногрудая Цзинь, а то вдруг американка из фильма. Милая улыбка, а взгляд такой нежный, такой завораживающий, чарующий, что кровь вскипает в жилах. На кончиках ресниц — жемчужинки слезинок. Белоснежными зубами она покусывает губы, кроваво-красные, потом нежно покусывает мне пальцы на руках и на ногах. Полусокрытая тонкая талия, вишенка пупка. Взгляд мой поднимается выше, от волнения глаза переполняются слезами, и я разражаюсь громкими рыданиями. Под прозрачной розовой завесой вырисовываются груди. Они словно из чистого золота и инкрустированы двумя рубинами. «Поклонись, мальчик из семьи Шангуань, — слышится откуда-то сверху её голос. — Это и есть твой бог, изначальный и вечный! Бог многолик, но что бы ни стало твоей страстной увлечённостью, именно в этом образе явится он пред очи твои, стоит тебе лишь воззвать к нему!» — «Но мне не достичь тебя, ты слишком высоко!» И тут она предстаёт перед моими возведёнными горе очами и сбрасывает лёгкое одеяние, которое струится вокруг неё, как вода. Контуры её тела колеблются, а груди — моё божество! — нежно касаются лба, ласкают щёки, но ускользают от моих губ. Я даже подпрыгиваю с открытым ртом, как выскакивающая из воды за наживкой рыба, но всякий раз хватаю пустоту, всякий раз промахиваюсь. Я расстроен, раздосадован. Расстроен, что так не везёт, раздосадован из-за несбывшихся надежд. На её лице играет хитрая, но милая усмешка; эта хитрость не вызывает неприязни, она — сочащийся мёд, она — бутон розы, подобный этой груди, ягода клубники в капельках росы, а может, подобная клубнике, облитая янтарным мёдом грудь. Её улыбка пьянит, чудный смех повергает на колени. «Не надо так колыхаться, умоляю, позволь куснуть тебя, хочу воспарить вслед за тобой, взлететь к заоблачным далям, чтобы увидеть, как сороки составляют небесный мост. Ради тебя я готов уподобиться им, покрыться перьями. Пусть мои руки станут крыльями, ноги — лапами. Нам, детям семьи Шангуань, птицы особенно близки». — «Так давай же, где твои перья…» — слышу я её голос. И тут же чувствую, как больно становится, как горячо, когда они растут на тебе…
— Цзиньтун, Цзиньтун! — Из бреда меня вырывает голос матушки. В царящем сумраке они со старшей сестрой растирают мне руки и ноги, чтобы вырвать из лап смерти.
В тусклых лучах рассвета всюду слышны рыдания. Люди горько плачут, глядя на закоченевшие тела своих близких. Все семь сердец нашей семьи продолжают биться благодаря спасительной листве на деревцах и рваному одеялу. Матушка раздала всем пилюли, поднесённые Паньди. Я отказался, и матушка затолкала мою долю козе. Та проглотила её и тут же стала общипывать листочки с деревьев. Они, как и ветви, были покрыты прозрачной ледяной коркой. Такая же корка лежала на огромных валунах в ущелье. Ветра не было, обжигающе холодный дождь шёл не переставая, и горные тропы блестели, как зеркало.