Большая любовь
Шрифт:
Прошло несколько недель — наступили багровые осенние вечера, — Матушкины, <выходя в поле, за монастырь, смотрели, как линючее и белёсое окуровское небо рдеет в лучах заката и красное важное солнце опускается в болото, щедро покрывая тёмно-синюю щетину ельника тусклым золотом и багрецом. Клочковатые комья серых туч разорваны огненными ручьями жёлтых и пурпуровых красок, струится в небе расплавленное золото, в густом и синем дыме туч вспыхивает и гаснет кроваво-красное пламя. Солнечный луч, точно перст господень, направлен в глубь земли.
Стоя на холме,
Но скучно в поле, скучно и холодно. Над полем, звеня, мелькают ласточки, чёрной точкой стоит в небе коршун, стадо идёт — густо и лениво мычат коровы, заунывно играет на свирели дурашливый пастух Никодим, в монастыре бьют колокола, призывая ко всенощной, из города, согнувшись и качаясь на ногах, идут старушки встречу стаду, а в городе с восхода солнца непрерывно набивают обручи.>
Слушая извечные три и два удара, женщина подчиняется их череде и печально говорит, указывая на пылающее небо:
— Мне кажется, что чувства и мысли больших людей — вот такие же…
Тёмное, огромное болото быстро всасывает лучи солнца, небо полиняло, тучи разрослись и ползут на город, сиротливо прижавшийся к земле в центре пустынного круга. Сухой осенний ветер озабоченно летает по полю, разнося семена трав, шуршит сухим бурьяном у монастырской ограды, вздыхает, что-то шепчет.
Матушкины тихо идут домой.
— Вот обживёмся мы здесь, — говорит муж, поддерживая под руку беременную жену, — познакомимся с людями, которые получше. И постепенно…
<Жена молчит, глядя в небо, опрокинутое над ней, и на город, который точно недоверчиво сжимается, становясь тем меньше, чем ближе подходишь к нему.
В долгие осенние ночи он точно исчезал с лица земли. Изредка в затаённой тишине вздрагивал и ныл монастырский колокол, отбивая часы, сторож у Николы тоже торопливо дёргал веревку, и она всегда дважды и громко заставляла взвизгнуть лист железа на крыше колокольни. Разбуженные унылыми стонами меди, дремотно тявкали собаки, и снова город словно опускался на дно омута.
Иногда, поздней ночью, под окнами раздавался крик и шум: это идёт домой пьяница слесарь Коптев, — идёт, шаркая плечом о заборы, и кричит:
— Н-ну, вино-оват! Ну, на же, виноват я. Поля! Палагея, — ох, как я виновен! Бей, на, потрудись, виноват я!>
Варваре Матушкиной казалось, что в безнадёжной тишине ночей робко существует волнение каких-то тёмных и светлых сил, что-то тоскливо доживает последние дни и часы и медленно нарождается нечто новое.
Но скоро она присмотрелась к медленному течению дней и ночей в сиротском городе, вслушалась в однообразие звуков его жизни, и в молодое, неокрепшее сердце незаметно просочилась тихая, задумчивая скорбь.
Жили одиноко. Матушкин, прежде чем ввести жену в окуровское общество, хотел выдержать её, подготовить к новой,
— Ты бы выписал книг, Сергей, — предложила она ему.
— Книг? — задумчиво переспросил он. — Каких же книг?
И стал озабоченно потирать свой жёлтый лоб со взлизами лысины на висках.
— По русской литературе…
— Всякая книга — литература, это мне ничего не объясняет, ты знаешь — я не очень сведущ в литературе. Сделаем так: я напишу Дьяконову, он большой книжник, пусть составит списочек лучшего… а ты выберешь…
— Я сама составлю. Дьяконов — это который всегда ухмыляется, рябой?
— Да.
— Почему он такой — скептик, не верующий ни во что?
— Н-не знаю. Он очень много перенёс, он тоже из бедной семьи…
— Скучные вы, из бедных семей, — негромко сказала Варвара Дмитриевна. — Мне кажется, что переоценили вы ваши усилия добиться сытого куска, а когда добились его — переоценили кусок. Самолюбивые вы.
Он взглянул на неё удивлённо и обиженно: «Как может она, почти ребёнок, говорить столь смело?» — подумалось ему.
Вздохнув, он заметил:
— Когда родится ребёнок, тебе, вероятно, будет веселее…
Он долго переписывался с Дьяконовым, и наконец из губернии пришли книги Крестовского, Незлобина, Маркевича, Головина — все в одинаковых чёрных переплётах с красными корешками.
— Зачем ты выписал этих? — недоумевая и негодуя, спросила Варвара Дмитриевна.
— Видишь ли, Варя, — ласково объяснил ей муж, — ты уже читала много книг другого толка, послушай же, что говорится против. Это необходимо для справедливости суждения. Справедливость — это среднее между двумя крайностями. И потом, для меня, по моему положению, обязательно иметь этих писателей, — так и Дьяконов говорит, — они оправдывают чтение либеральных авторов. Я выписал также и «Русский вестник». Ты знаешь, какое теперь время…
— А где мой список? — спросила она.
— У меня. Потом выпишем и по твоему списку.
Она опустила голову и с того дня стала ещё более молчалива.
Наступили славные дни потрясающих душу тревог и радостей — родился ребёнок и с первого [дня] жизни своей наполнил дом маленькими страшно важными заботами.
Матушкин видел, что жена отходит от него в сторону, в тихий уголок, где не умолкая звучат её нежные и ласковые песни, он чувствовал себя покинутым, молчал и, завистливо глядя в синие глазки ребёнка, растравлял свою ревность:
«Моя это дочь?»
В доме было скучно, в городе ещё скучней, Матушкин пытался читать «Русский вестник», — серовато-зелёные книжки не утешали его, мелкий, скучный шрифт быстро утомлял глаза, казалось, что напечатанные в книге слова и мысли обладают такими же хвостиками, как буквы, и что самое важное — неопровержимейшие доказательства заблуждений жены — скрыто в этих хвостиках, но докопаться до них было лень.
Исподлобья глядя, как жена, снова тонкая и стройная, возится с ребёнком, ласково и гордо посмеиваясь, он соображал: