Большая родня
Шрифт:
— И сегодня мне, Дмитрий, снилось…
— Знаю, знаю, мам. Уже скоро полгода минет, как вам это именно каждую ночь снится: наш гнедой.
— Что же, такой был конь. Как к человеку привыкла.
— Да пусть бы он из серебра и золота был вылит — не побивался бы так. Ну, погиб — погиб. Жаль, конечно, но жалостью не поможешь. Кое-как после молотьбы на другого начнем копить. Может, как Данько одолжит денег, то и стригунков приобретем… Овес у нас хорошо уродил.
— Вынуждены тянуться, — призадумалась Евдокия. — Без своего скота и хлеба из нашей земли не наешься… Уже и так тебе отработки за одну пахоту
— Побыл бы у нас еще немного — вы бы его и говорить научили.
— Такое ты скажешь… — и насмешливые слова сына воспринимает с тем добрым женским высокомерием, которое присуще спокойной, крепкой натуре.
— О, Дмитрий, я и забыла: снова приходили покупатели, аж из Майданов. Один как увидел твой сундук, так руками уцепился и грудью налег на него. «Я уже, побей тебя гром, ни за что на свете не отступлюсь от него, — говорит. — Неужели это ваш сын смастерил? Ну и руки же у парня. Вот вам задаток, и никого, побей тебя гром, не допускайте до него…» Таких громов напустил в дом и сам, как гром, перекатывается: грозный, здоровый — до матицы головой достает. Говорит: председателем машинотракторного хозяйства работает. И ничего дело идет — бедняки начали хлеб есть. Так не лучше ли отпустить сундук ему, чем какому-то богачу? Пусть и его дочь порадуется твоим рукам. Взяла я задаток.
— И напрасно.
— Почему? — удивилась и взглянула на сына, который неловко отводил глаза от нее.
— Да, мам, — начал подбирать слова помягче, — сундук наш ореховый, в большой двор поехавший, — и улыбнулся вопросительно.
— Вот тебе и на! Держался, держался с ним, а то сразу кому-то продал, — услышала непривычные нотки в голосе Дмитрия.
— Да не продал…
— А что же, так отдал? Такое мелешь.
— Как вам сказать? Помните, в прошлое воскресенье к нам приходил Свирид Яковлевич…
— Еще бы не помнить. С партийным товарищем зашел.
— Это был представитель из райпарткома.
— Известный человек. Тоже сундуком твоим залюбовался. Так к чему ты это клонишь? — недоверчиво взглянула.
— Тогда мы вместе пошли на общее собрание села. Товарищ из райпарткома о международном положении говорил…
— Тот Чемберлен, или как там его, еще не утихомирился?
— Эге! Он вам утихомирится. Целую эскадру в Балтийское море послал. И в Финляндии, и в Польше военные корабли стоят. Думаете, для того, чтобы рыбку, ловить?
— Да чего тут думать. Гляди, не маленькая, — печально покачала головой, призадумалась и по-женски подперла рукой щеку. «Война дымит», — эта мысль, как черная ночь, повеяла перед нею, и где-то под самым грозовым горизонтом Евдокия увидела своего Тимофея.
— Вот на этом собрании и начался сбор средств на эскадрилью «Наш ответ Чемберлену».
— На самолеты значит?
— Эге, — обрадовался Дмитрий, что мать так близко приняла к сердцу его слова. — Кто какой-то рубль вносит. Кто — пашню, а Захар Побережный, секретарь сельсовета, возьми и скажи: «Даю подсвинка, чтобы всякие свиньи не налезали на нас». Что здесь смеху было — и не спрашивайте. А Свирид Яковлевич уже мне слово предоставляет. Вы же сами знаете, как мне на людях
— Так и сказал? — забыла Евдокия, что надо бы попенять Дмитрию, чтобы не разбрасывался сундуками.
— Так и сказал. И снова все люди хохотали. А потом кто-то из кулачья из уголка отозвался: «и не пожалел, чертов выродок».
— А ты что? Смолчал?
— В сундуке, говорю, и для вас место найдется. Не пожалею. Целуйтесь себе с Чемберленом. Все аж захлопали в ладони… Так-то, мам, — ясно посмотрел и примирительно прибавил: — Чего с языка не сорвется, когда толком не умеешь говорить.
— Значит, ты сундук отдал потому, что говорить не умеешь? — затвердел голос Евдокии.
— Только потому, — с готовностью согласился.
— И зачем бы вот врать? Что же, я с тобой драться буду? Отдал — значит отдал. Мы, кажется, не хуже людей. Только скорее новый делай, так как сейчас нам и копейка, как сердце, нужна. — Снова нырнула в будничные заботы.
— Сделаю, мам, — чуть заметно улыбнулся.
Правя хворостиной, Дмитрий отводит волов назад, и телега выкатывается на небольшой, заросший муравой и ромашкой двор. Припавшие пылью, поморщенные ботинки приминают кудрявую землю, и парень размашисто открывает настежь певучие ворота.
— Ты куда? А обедать?
— Привезу еще копу — тогда.
— Разве так можно? Ты же только вечером прибудешь.
— Ну и что, вкуснее будет еда! — Сел на телегу. Волы звонко цокнули рогами, за колесами закрутилась косматая пыль.
— Дмитрий, долго того времени поесть?
— Успею еще.
— И так всегда. Готовь, готовь, а ему хоть бы что, — закрывая ворота, проводит глазами Дмитрия.
Просоленная потом майка туго облегала широкий, с бороздкой вдоль спины, молодецкий стан; сбитый на затылок картуз и небольшой вырез безрукавки выделяли опаленную ветрами и солнцем шею.
«Хозяин мой», — улыбается и вздыхает, берет из сарая тяпку, поглощенная заботами, спешит через сад на притихший от жары огород.
В саду дремлют настороженные тени, краснобокие яблоки, как снегири, вгнездились в густой листве, как гнезда ремеза, свисали желто-зеленые груши.
И кажется Евдокии, что, разводя над тропинкой подсолнухи, выйдет ее молчаливый Тимофей. Сядет у перелаза, отделяющего сад от огорода, положит тяжелые натруженные руки на колени, встретит ее темными невеселыми глазами.
Шевельнулась шершавая листва подсолнухов, и сердце, сжимаясь, сильнее забилось в груди вдовы.
И вместе с тем она скорее ощущает всем телом, чем видит, как над простоволосыми людьми плывет тяжелый гроб, и брызгают на дорогу густые слезы плача…
Годы пригасили горе, но не могли искоренить мыслей, воспоминаний: приходили они к вдове неожиданно — в радости, в печали. Засмотрится на Дмитрия — мужа вспомнит, зашивает сыну сорочку — а перед глазами Тимофей выплывает. Так и жил ежедневно в женском сердце, только с годами какое-то чудное чувство начало вплетаться — мерещилась ее прошедшая жизнь будто сном: проснешься и оно отойдет, побежит в безвестность, как далекий просвет неожиданно затянутого облаками солнца.