Большая родня
Шрифт:
Запасливый Кушнир еще имел удобрение, но немилосердно скряжничал каждым килограммом: «суперфосфат — это сахар».
— Нет, говорите? — аж потянулся Дмитрий к председателю колхоза.
— Нет, нет, говорю, — отклонился назад Кушнир и поморщился — ударился головой о высокую спинку стула.
— Значит, нет?
— Нет, значит.
— А если попоискать?
— Для сахарной свеклы чуточку есть. Самые остатки — только веником смести.
— Значит, есть?
— Нет, нет! Для гречки нет.
— Хорошо. Тогда я гречку сеять не буду.
— Как не будешь?
— Просто не буду, — встал Дмитрий из-за стола.
— Раньше без суперфосфата сеял? Сеял? — горячился Кушнир. «Черт, черт, не человек. Упрямый, как вол».
— Это дело давнее было, Степан Михайлович. Раньше я собрал бы три-четыре центнера — и ничего бы мне никто не сказал. А теперь — партии слово дал. Это надо понимать.
— Ну, где же я тебе этот суперфосфат возьму? Если бы у меня свой завод был. Тогда хоть купайся в нем, в суперфосфате — ничего не скажу, ешь, пей — ничего не скажу! Известно — на суперфосфате гречка уродит. А ты без него вырасти. Знаешь, как солдат из топора суп варил?
— Так у того солдата хозяйка был чуть добрее вас, Степан Михайлович.
— Хорошо, хорошо! — рассердился Кушнир. — Пусть буду я не щедрым, скупым, а суперфосфата тебе не дам. Поеду в район, получу разнарядку, тогда все заберешь.
«Не даст. Раз уж рассердился, то не даст», — наливаясь злостью, подумал Дмитрий и, сдерживая себя, пошел на ухищрение.
— Да. А товарищ Кошевой сказал, когда я с ним в машине ехал, чтобы вы мне всячески помогли. Он на вас большую надежду возлагал, — и покосился на Варивона. У того аж налились смехом янтарные глаза, тем не менее лицо сейчас же приняло важный вид.
— Да? — на миг застыл Кушнир в удивлении.
— Да, да, Степан Михайлович. Секретарь райпарткома крепко, значит, заинтересовался гречкой. И о суперфосфате говорил. И о вас вспоминал.
— Врешь ты, Варивон, — быстро раскусил Варивонову игру догадливый Кушнир, но не рассердился, а подобрел: «Стараются ребята».
— Чего бы это я врал? Что я его, этот суперфосфат, буду есть, или как?
— Врешь, врешь! По тебе вижу, — врешь. Ну, да черт с вами. Приезжай, Дмитрий, завтра к амбару, — решительно сверкнув глазами, вдруг раздобрился Кушнир.
— А хватит?
— Хватит, хватит! Ну, может немного не хватит, — спохватился. — Так что-то скомбинируем. Гляди, чтобы только гречка уродила. Успех твой всему району передадим, а то и выше… Что-то еще о нашем колхозе расспрашивало новое начальство?
— Расспрашивало…
— Ага… Когда суперфосфат будешь рассеивать?
— Перед самым посевом.
— Да ты что, и подкармливать позже думаешь?
— Думаю, если зацветет гречка.
— Хорошо, хорошо, Дмитрий. Делай так, чтобы гречка как из воды шла.
— Это больше всего от суперфосфата будет зависеть, — снова покосился Дмитрий на Варивона. — Если не хватит…
— Хватит, хватит!.. — И сразу же Кушнир понял насмешку Дмитрия, улыбнулся уголком уст. — Ну вас к черту! Всю душу вымотали. С вами еще поболтай немного — совсем ограбите. И штаны сдерете. Сдерете!
Варивон, сбежав со ступеней, обеими руками крепко обнял шею Дмитрия.
— Никогда бы в мире не подумал, что ты так ловко умеешь лгать. Это у меня научился!
— Конечно, у тебя. Ты разве чему хорошему научишь?
— Еще ему мало! Вот жадюга. Пошли, Дмитрий, к тебе магарыч пить — за статью и за суперфосфат. Вишь, как поддержал тебя. А мог бы всю музыку одним словом испортить. Вот какой у тебя друг.
— Похвали меня, моя губонька, а то раздеру до самых ушей.
XXV
Сафрон Варчук, возвратившись из ссылки, первые дни только высыпался и отъедался. Изредка, и то вечерами, появлялся на люди, но говорил осторожно, мало и медленно-медленно, будто каждое слово взвешивал внутри на точных весах. Однако его черные, глубоко запавшие, без блеска глаза внимательно и с недоверием присматривались ко всему.
Он знал цену жизни, понимал толк в людях, те явные и скрытые пружины, которые двигали человеческими поступками, ощущал силу рубля, благосостояния, но то, что он теперь увидел в селе, глубоко взволновало и еще больше насторожило. Что его односельчане сейчас дружно и хорошо работали в колхозе, добивались высоких урожаев зерна и сахарной свеклы, — это было поняло: люди увидели, что честной совместной работой они выбьются из извечной нужды. Правда, лучше бы им этот колхоз ясным огнем сгорел, в землю провалился, но ведь… плетью обух не перебьешь… По-своему понимал и стремление молодежи к науке: на более легкие хлеба хотят перейти, не все же возле земли и в гное барахтаться. Полупонятным было внешнее изменение, которое особенно сказывалась на молодежи: парни и девчата теперь ходили в шерстяных костюмах, хромовых сапогах или туфлях, в шелках. Правда, люди люто ругали на селе торговую сеть — мало товара привозит, но откуда-то доставали все необходимое, одевались хорошо. Совсем исчез холст: никто в селе уже не прял, а ткацкие станки пошли на дрова. Про крашенную бузиной десятку даже и старики забыли, будто не носило ее все село каких-нибудь десять лет назад. А он за всю свою жизнь не сносил хромовых сапог, не купил хорошего сукна: собирал деньги, прикупал землю, заботился о хозяйстве. Даже жене, когда та была моложе, покупал отрез редко и неохотно. А Карп? — с усмешкой вспомнил сына. — Он у отца умел воровать и себе что-то справить… Ну, что же, такая, видать, теперь мода пошла: все друг перед другом хвалятся обновами. Подумать только: извечные бедняки, которые за миску муки в передневку в три погибели гнулись перед ним, теперь одевают своих детей в шелка, крепдешины и такую чертовщину, что натощак не выговоришь… Но совсем непонятным было то бескорыстолюбивое упорство, с каким работали передовики. За дополнительную неусыпную работу они даже отказывались от оплаты. Высокий урожай радовал их не столько тем, что больше перепадет, сколько новым достижением, победой, государственной любовью. Вот в прошлом году колхозники, досрочно выполнив свои обязательства, без всякого намека или напоминания сверху завезли на заготовительный пункт дополнительно еще шесть тысяч пудов зерна. И какой-нибудь тебе Поликарп Сергиенко гордо заявляет: «Наш подарок Отчизне, чтобы к социализму быстрее идти…» Соображает он там, в том социализме что-нибудь, а голову дерет выше телеграфных столбов. На какие подарки расщедрились! Вот только подумать: шесть тысяч пудов. Нет, здесь явным образом есть какое-то скрытое ухищрение, только он еще не успел его ухватить своим дотошным глазом. Хотел было об этом поговорить с таким спокойным, будто ничего себе мужчиной, как Александр Пидипригора, и обжегся. Как-то в звонкий звездный вечер встретился с Александром Петровичем у колхозного пруда. Разговорились. Осторожно, как тонкую материю, прощупывал словами Варчук бывшего середняка, который всеми своими жилами сидел в земле.
— Присматриваюсь вот, Александр, к нашим людям — много изменений вижу. Улучшились люди. Богаче жить стали, в благосостояние вошли — и улучшились. Большое дело богатство. Правду говорю?
— Как тебе сказать, — начал медленно подбирать слова. — Не в богатстве я правду вижу.
— А в чем же? — удивился и насторожился: не было в голосе Александра той крестьянской замкнутости, неуверенности, которая раньше спотыкачом ломала неуклюжие мысли. Язык и теперь был мало гибкий, но сильный, определенный.
— Вот возьми ты жизнь несколько лет назад. Немало богачей всяких было. И, чтобы не брать примеры у соседей, только уж не обижайся, начнем хотя бы с тебя. Купался в роскоши! Ну и что же, становился ты лучше? Не замечали такого, а со стороны оно виднее было. Чем больше ты разживался, тем более сволочным становился. А ты говоришь — богатство.
— Это дело минувшее. Я его работой искупил, — сразу же нахмурился Сафрон, не рад, что и разговор затеял. «Тоже агитатор нашелся».
— Ну, что искупил — спроста не поверю. Это наше государство пожалело таких, как ты: может исправитесь. За это ему в ноги трижды поклонись и так работай, чтобы не богатство давило на тебя, а честные дела на ум и руки ложились. И уж если ты хочешь знать всю правду, отчего мы лучшими стали, то здесь иной мысли не найдешь: Родина наша выросла и нас она вырастила. Темных, скрюченных нуждой мужиков гражданами всего Союза сделала. Моих детей учеными сделала. Это раньше наибольшим моим счастьем была пара дерешат, а теперь скажи я своей бабе о таком счастье, она бы мне ухватами голову побила, даром что в тридцатом году снова-таки эти ухваты по мне ездили, чтобы в колхоз не записывался. Эх, темный ты мужчина. Зачерствел, как старая мозоль. Мой сынок, который в Ленинграде учится, сказал бы точно: барахтаешься ты в капитализме, как лягушка в болоте. Вот тебе настоящая правда…