Большая родня
Шрифт:
— В самом деле?
— А чего же. Вы человек на машине. Сели и поехали. Полюбовались на поле, сведения начальству черкнули. Если удовлетворительный посев — хорошим отметите, а на хороший — «отлично» натянете. А нам дело надо делать.
— Дмитрий Тимофеевич, а не короток ли твой аршин? — не оскорбился, а рассмеялся. — Тип работяги, нарисованный тобой, известен мне. Но он последние дни доживает.
— Ну да, если бы так! — уже спокойнее промолвил: понравилось, что не горячечный случился человек. «Видно не из тех, кто горючее зря переводит».
— А горе тебя, смотрю, до живого достало. — Голос у Ивана Васильевича грудной, глаза сосредоточены и как-то сразу то темнеют, то светлеют, а шевелюра роскошной гроздью спадает на ровную, стрелкой, бровь.
— До живого, — вздохнул. — С колхоза выбросили. А теперь иди — морочь людям головы, будто им и без меня мало работы. — И сразу ощутил, как насторожились, стали тверже глаза Ивана Васильевича.
«Подумал — какой-нибудь подозрительный элемент. В горячую пору по дорогам шатается» — обожгла горькая догадка, и все стало противным, снова захотелось побыть одному, чтобы не ощущать на себе умного настороженного взгляда, не слышать грудного голоса, не видеть вытянутого подвижного лица шофера, который, может, сейчас в душе раскаивается: зачем остановил машину для него.
— За что же вас? — равно и тихо входит в душу низкий голос. — Работать будто бы плохо не могли…
— Это правда. На совесть трудился, — с болью вырвалось. — Не умею работать кое-как. Это большое дело, когда радуешься своей работе, а не прячешься с нею, как с ворованной, от человеческого глаза. — И замолчал. «Зачем говорить, все равно не поверит. Подумает: с чем-то таюсь. Ну и пусть себе…»
— Может с начальством заелись? Не угодили?
Дмитрий изумленно взглянул на Ивана Васильевича, проверил его повеселевший взгляд: не насмехается? «Нет».
— Мужчина, который возле машины вертится, допек? Угадал?
— Угадали.
— Как же оно у вас вышло? Надеюсь — не по личным делам? — осторожно подбирается к главному в натуре, не спуская глаз с нахмуренного горделивого лица, уже обветренного тугими весенними ветрами и солнцем.
— Не по личным, — изучает Ивана Васильевича, еще не зная, куда он клонит. Но возле сердца уже что-то задрожало и чувство муторной боли будто немного осело.
— И я так думаю, — ободряют приязненные слова. — Расскажи, Дмитрий Тимофеевич, что оно у тебя. Вижу, мучаешься ты.
«Как сказал! Будто внутрь заглянул. А почему бы не поделиться своей досадой?» И Дмитрий, бледнея от волнения, начал все рассказывать. Однако из-за осторожности не очень сгущал краски, когда говорил про Крамового. «Кто его знает, как оно еще повернется?»
Иван Васильевич внимательно слушал Дмитрия, следя за каждым его движением, стараясь разобраться, что таилось за недоказанным или осторожно оборванным. И скупые тяжеловатые слова, сосредоточенное напряжение начало раскрывать перед ним нелегкую упорную жизнь, с падениями и взлетами, потерями и радостями поисков, с горькими неудачами и поэзией новой работы. А когда Дмитрий дошел до самой трепетной струны — заговорил о гречке, Иван Васильевич аж просиял. Потом косо с неудовольствием взглянул на часы, рукой тронул плечо шофера:
— Тише гони, — «Какая любовь к работе. Творческая любовь», слушал неспешный сосредоточенный рассказ.
— Поле у меня как галка черное, — согретая сочувствием, выравнивалась и струилась речь Дмитрия. — Роса или туман упадет на него — и не испарится глупо-пусто, так как мы первыми, едва снега отшумели, закрыли влагу. А как же иначе? Растение, как грудного ребенка, надо присматривать. Вот взойдет моя гречка — глаз не оторвешь. Как ни наработаешься за целый день, а вечером из самого дальнего поля придешь посмотреть. Первые листочки у нее, знаете, округлые, с выемкой, ну, прямо, детские сердечки. Аж говорят к тебе… А поспевать начнет? Всю ниву красными потоками украсит. И дело в том, что и жизнь человека она может украсить, колхоз на ноги поднять.
«Новатор, новатор растет! Только немало еще его очищать надо», — запоминает каждый образ и слово Иван Васильевич. Голубизна в его глазах уже перевешивает стальные тоны.
— В прошлом году я у себя на огороде, для практики, гречку в лунки посадил. Семечко к семечку подобрал. Так такие стебли поднялись, прямо в мой рост. Раскустились, метелочками зазвенели. Посмотришь со стороны — не гречка, а калина красуется. Зерна же как росы уродило. И любое — ядерное, граненое и такое с блеском, как дорогие камешки в золотых магазинах.
— Ох и молодец, Дмитрий Тимофеевич! Ты работу агронома Вороны читал?
— Нет. О чем там?
— Почти о том же, над чем и ты призадумался. Он научно доказал: посев выровненными семенами дает на каждом гектаре на три центнера больше зерна. Вот возьмем «Украинку» — на каждые сто зерен приходится тридцать — больших, пятьдесят — средних и двадцать — пустых, дающих плюгавые запоздалые всходы. Видел между колосками сухие трухлявые стрелки? Это мертвый урожай недоразвитого зерна. Считай: двадцать килограммов мы зря высеиваем на каждый гектар.
— Сколько миллионов пудов на ветер летит, — покачал головой Дмитрий. — Значит, недаром я гречку по зернышку отбирал. — И впервые какое-то подобие улыбки тронула его уста. — Хочу такое зерно вырастить, как лесной орех. Аж во снах приходит оно ко мне.
«Вот где живет душа человека… Совещание, немедленно совещание надо созывать», — взволнованный Иван Васильевич снова одним глазом глянул на левую руку, нахмурился, потом быстро расстегнул ремешок — и часы мягко упали в карман пиджака. Шофер, понимая, в чем дело, остановил машину посреди леса.
— Дмитрий Тимофеевич, продай мне немного своего зерна.
— Вы что? — аж испугался. — Насмешки выдумываете? Оно у меня до наименьшей бубочки [91] на учете. Я бы его за эти самые самоцветы в золотых магазинах не продал бы. — Даже не заметил, что остановилась машина.
— Ну, тогда так отпусти немного.
— И так не отпущу. Я им участок в колхозе подниму. А как растечется оно по рукам…
— Скупой ты, — засмеялся. — А хоть покажешь свое волшебное зерно?
91
Бубочка — ягодка.