Большая собака
Шрифт:
Маринка Гендельман теряет девственность сразу после выпускного. С Сашкой Сорочаном. Не впечатляется и как-то сразу разлюбливает Сашку, хотя все считают, что они поженятся.
– И ради чего стихи и песни? Ради трёх суетливых скомканных потных минут, когда тебе пытаются всунуть в маленькую дырочку деревянную палку, которая туда никак не помещается, а её наконец-таки впихивают со скрипом? Слава богу ещё, что сразу после этого палка тут же превращается в мокрую старую посудомоечную тряпку, пока её «носитель» дёргается, как повешенный, и хрипит. А ты, как дура, остаешься, где была – на траве, с кровянистыми, неприятно пахнущими прокисшим творогом соплями между ног. Но тебе уже хоть не больно, и то радость. Пошла в жопу такая радость! – заключает Маринка и, провалившись в университет, отстригает гордость своих родителей – «конский хвост» толщиной в руку – и сбегает из дому в неизвестном направлении. – Буду путешествовать автостопом! – говорит она подруге и отчаливает с тощей сумкой через плечо.
Для послушной домашней Лидочки Маринкин поступок дик. Но она гордится тем, что у неё такая смелая подруга и «плевать на всех хотела». Лидочка тоже хочет на всех плевать,
– Главное, чтобы мужик был опытный! – говорит она Лидочке.
– Да-да, знаю. Экспериментальный, – улыбается та. – Мама-то с папой простили?
– Куда они денутся?! – свысока кидает взрослая женщина Марина девственному несмышлёнышу Лидочке. – Да и упало бы мне их прощение, я не у них живу, а у одного тут в коммуне на Гарибальди. Приходи в гости.
Улица Гарибальди Лидочке нравится. Если идти по ней вниз, то окажешься у кафе «Сказка», где всегда продаются сказочно свежие и вкусные пирожные. Она всегда съедает «корзинку», «картошку» и «трубочку». После – всегда покупает три «корзинки», три «картошки» и три «трубочки» «с собой», чтобы вечером пить чай с мамой и папой. Пока они пьют чай с пирожными, никто не ругается, потому что чай с пирожными и ругань – несовместимы, как гений и злодейство. Лидочка покупала бы и больше – у неё повышенная стипендия, – но больше сладкого ни в кого не помещается. Хотя, когда мама печёт торт «Наполеон», в Лидочку помещается сколько угодно, как тогда, когда она была совсем маленькая и могла съесть хоть три коржа и хоть полкастрюли теплого заварного крема. Когда торт уже составлен – коржи помазаны и уложены друг на друга, – торт «Наполеон» готов и совсем не так вкусен, как его составляющие, которые поедаются во время приготовления. Хрупкие крошащиеся коржи становятся мягкими, покорными, ровно уложенными в тортовую кладку. Не видна их вкусная бежево-песочная структура, покрытая воздушными пузырями. Крем – уже всего лишь крем, а не бездонная ёмкость наслаждения цвета свежего древесного спила, нежно-обволакивающей структуры, куда можно окунать палец и держать его в ней просто так. И вообще, Лидочка уже не ребёнок, чтобы размышлять о таких глупостях, как отчего это «неженатые» крем и коржи куда изящнее, куда интереснее, куда как вкуснее и желанней «поженившихся», намертво слипшихся, пропитавшихся друг другом. «Если подавать к столу отдельно коржи и заварной домашний крем в вазочках, ещё тёплый, и предлагать окунать и тут же съедать, запивая несладким чаем – это будет куда вкуснее. Но это будет неправильно, и потому так нельзя делать. Надо намазать и поставить, чтобы пропиталось. И все будут есть и говорить: «Как вкусно!» Действительно, вкусно. Но до – гораздо вкуснее».
«Глупости какие», – одёргивает себя Лидочка и поднимается из кафе «Сказка» вверх по лестнице, мимо входа во Дворец моряков, куда её приводил Герман, наверх, к Оперному. По этой симпатичной недлинной лестнице мало кто ходит, все идут по верху туда, к лестнице большой, навечно спаянной с этим городом, как спаяна бородавка или шрам с человеком, и даже если человек красив, то бородавка или шрам запоминаются всё равно сильнее его красоты, ума и прочего его человеческого. От подножия этой недлинной неприметной лестницы можно дойти до подножия той, большой и символической. Идти легко – всё время вниз. Вниз ровно настолько, насколько символическая длиннее «сказочной». Но Лидочке совершенно незачем идти вниз вдоль пыльных непарадных домиков, на крышах которых растут кусты и даже деревья, чьи кроны видны оттуда, сверху. Снизу – корни, сверху – кроны. Лидочкин город тут многоэтажен не домами, а улицами. Первый этаж ещё ниже, где склады и краны порта. Второй здесь, по нему идёт десятый троллейбус и торчит глупое современное высотное здание «Эпсилон» – завод по производству неизвестно Лидочке чего. Третий – самый верхний – там, где каштаны, платаны, брусчатка, Пушкин, пушка, оперный, постоянные свадьбы и вечные праздношатающиеся. Иногда она не поднимается по лестнице, а возвращается на Гарибальди, чтобы идти домой «короче». И отчего-то идёт не короче, а делает крюк по мосту с гербом, только под мостом не вода, а дома и улица, – через парк Шевченко, на Чичерина и пешком до проспекта мира, угол Чкалова. Она часто делает этот огромный крюк, слегка помахивая белой картонной коробкой с «корзинками», «картошками» и «трубочками». И так ни разу и не заходит «в коммуну на Гарибальди», хотя вот она, над гастрономом «Барвинок». Маринку она вызванивает по коммунальному телефону и встречается с ней в подвальном кафе «Калинка» на Чичерина, где они едят взбитые сливки (с курагой, с черносливом, с шоколадом, с орехами – выбирай на вертящихся стеллажах и иди плати к стойке), пьют кофе, а подруга ещё и курит сигареты «Темп». «Соусированные», – читает на пачке Лидочка.
– Это как?
– Да хер его знает! – отвечает взрослая Маринка маленькой Лидочке и щёлкает красивой зажигалкой.
– А у нас почти все преподаватели курят, представляешь?
– Я же тебе говорила, что доктора такое вытворяют! – хмыкает Маринка.
– Они не все доктора. Химики, физики, филологи. Преподавательница латыни совсем не врач, а последующую подкуривает от предыдущей. Математик даже курит. Представляешь, в медине есть высшая математика! Кошмар! Я приспособилась списывать у одного там, Васи.
– Зато ты небось и не попробовала? – смеётся Маринка.
– Попробовала. Затянулась пару раз на Приморском. Мне не понравилось. Гадость!
Во время большого перерыва между второй и третьей парами студенты младших курсов прогуливаются по бульвару. Строго говоря, тот бульвар, к которому попадаешь, пройдя крохотный переулочек без названия в просвете домов спуска Короленко, называется Комсомольским. Приморский бульвар заканчивается колоннадой. Комсомольский – начинается уже после Тёщиного моста [18]
18
Тёщин мост построен по распоряжению секретаря Одесского обкома КПСС Синицей, чтобы его тёще было удобнее ходить к нему в гости. Мост официально носил название Комсомольский. Он соединяет Приморский бульвар с Комсомольским, между которыми прежде был овраг.
Пирожные на Гарибальди. Взбитые сливки на Чичерина. Так и тянет революционеров на сладкое. А студентов-комсомольцев – на курение.
Мама не разрешает Лидочке приходить в гости в коммуну на Гарибальди. Это, как минимум, нелогично, если Лидочка уже «двадцать раз потеряла девственность», но Лидочка не спорит с мамой. Ей, Лидочке, не нравился Сашка Сорочан и точно так же не нравится тот, из коммуны с Гарибальди. Он бряцает на гитаре, проникновенно завывая, гундосит свои ужасные рифмы, которые называет стихами, и проповедует свободную любовь, хотя это давно уже не модно, да и с самого начала было не столько протестом, сколько распущенностью, на Лидочкин взгляд. Заниматься любовью – это всё-таки не чай со сладким в малознакомой компании. Нет-нет, она, Лидочка, не ханжа и не против разнообразных опытов и экспериментов, но знать бы тему исследования для начала, а не лишь бы лабораторных мышей потрошить из любви к потрошению лабораторных мышей. Это уже не осмысленный эксперимент, а беспричинный садизм. И что-то Лидочке подсказывает, что именно в коммуне на Гарибальди никому не нужны её пирожные из кафе «Сказка», её глупые детские мысли о торте «Наполеон» и восхищение одесской главой «Евгения Онегина» – взрослая Маринка уж точно не размышляет о такой ерунде. И, кажется, именно тут Лидочка может лишиться девственности не так, как хочет она сама. А сама она, Лидочка, хочет лишиться девственности с тем, у кого времени – полная бесконечность, а не конечный цейтнот трехминутной похоти, экспериментальная идеология и ещё что-нибудь такое же бессмысленное. Она хочет с тем, кто будет думать о ней, Лиде. Лидии Фёдоровне. Думать головой, сердцем, душой, а не торопиться тыкать в неё тем, что растопыривает Герочкины штаны, как только он к Лидочке прикасается. Ещё бы! Ему всего двадцать четыре! А у кого время не конечно? Правильно! У детей и, что в данном вопросе главнее, – у стариков. Значит, лишиться девственности, соблюдя собственные пункты, можно только с кем-нибудь древним. С тем, кто никуда не торопится. Пусть ему будет лет тридцать, или даже пусть он будет совсем дряхлым – лет сорока. И пусть он потратит на Лиду всю свою оставшуюся жизнь, а не три минуты. Лидочка очень любит старых мужчин вообще и не понимает, почему мама так волнуется из-за всех этих мальчишек.
Лидочкина мама уже близка к тому, чтобы напрочь категорически запретить поездку к Ленке Лисневской, но Лидочка сообщает маме, что Лисневский, Ленкин папа, будет преподавать у них хирургию на третьем и четвёртом курсах, и мама разрешает. Но только туда-обратно и не поздно! Не напиваться! Не напиваться! Не напиваться! Вообще не пить!!! И никакого моря ночью. А ведь море ночью, если рядом есть сильный старый мужчина, которого можно обнять за шею, замерев в его мускулистых руках, – самое безопасное место, если вдуматься. Но Лидочка не хочет рассказывать такое маме. Потому что мама не вдумается. Мама схватится за сердце и голосом стареющей примы провинциального театра сообщит, что Лидочка развратная женщина и даже ещё хуже на «п» и совсем уж на «б». И неблагодарная тварь. Это непременно. И где справедливость? Маринку, в университет провалившуюся, косу отстригшую, полгода неизвестно где шатавшуюся, живущую в такие же восемнадцать в коммуне на Гарибальди «там, с одним», родители целуют во все места и рады, если она соизволит у них полчаса лишних посидеть. А её, Лидочку, золотую медалистку, поступившую в медицинский институт, послушную до отвращения, постоянно пытаются уличить в чём-то постыдном. Лидочка видит, как постаревшая, но всё ещё властная старшая медсестра отделения гинекологии еврейской больницы, которая на самом деле всего лишь ГКБ № 1, мама Марины Гендельман, превращается в дешёвое повидло, стоит Маринке занестись «на секундочку» на порог родительской маленькой квартирки в крохотном дворике. Мама наливает Маринке стопочку тягучей, приятно пахнущей наливки цвета венозной крови и смотрит-смотрит-смотрит на неё. То волосы дочери, короткие, жесткие и непослушные, поправляет. То обнимает и целует. Просто так. Потому что хочется, а не потому что надо на день рождения. Маринкина мама и Лидочке наливки предлагает.
– Нет, нет! Что вы! – испуганно отмахивается Лидочка.
– Да её маман порешит! – заливисто хохочет Маринка.
– Ну, тогда, может, кофе? – спрашивает мама подруги Лидочку и достаёт из перекошенного временем замурзанного уютного шкафчика дефицитный растворимый кофе, презент внимательного заведующего старшей сестре отделения.
– Да, кофе, пожалуй, можно, – соглашается Лидочка.
– Можно-можно. А то ей дома и кофе небось можно только с молоком. Некрепкий. И негорячий, – целует Маринка подругу в щёку, заметив, что та сердится. – Не пыхти! Заори: «Дура ты, Маринка! Безалаберная дура, плохая дочь и падшая женщина!» Разозлись!
– Я не могу на тебя заорать и тем более разозлиться. Ты же знаешь, – улыбается Лидочка.
– Да ты ни на кого не можешь.
– Конечно, не могу. Потому что я послушная хорошая девочка, которая всегда себя хорошо ведёт и не задаёт глупых вопросов, – вздыхает Лидочка. – Не могу, но иногда очень сильно хочу. И заорать, и разозлиться, и назадавать кому-нибудь воз и маленькую тележку глупых вопросов, и, может быть, даже кого-нибудь убить. Хочу, а сама даже рюмку наливки выпить с подругой и её мамой не могу. Со своей – и подавно.