Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Большая война России: Социальный порядок, публичная коммуникация и насилие на рубеже царской и советской эпох
Шрифт:

Представляется, что реконструкция восприятия пропагандистских образов царицы и царевен важна для изучения особенностей патриотической мобилизации в России. В различных странах мобилизация была использована разными социальными, политическими, культурными или этническими группами для лоббирования своих интересов, реализации всевозможных довоенных проектов. Так, женские организации использовали в своих целях конъюнктуру военной поры. Речь шла о принципиально новом участии женщин в военных усилиях, для чего требовалась корректировка традиционных тендерных ролей. Женщины осваивали мужские профессии, в том числе и те, которые требовали специальной подготовки и обучения. Казалось бы, царица и ее дочери, ставшие квалифицированными и добросовестными медицинскими специалистами, могли олицетворять требования прогрессивных женских организаций, а эти организации могли бы использовать растиражированные пропагандистские образы в своих прагматических целях. Однако этого не произошло: императрица Александра Федоровна не могла стать символом прогрессивных преобразований в силу особенностей своих религиозных и политических взглядов, особенностей, которые молва сильно преувеличивала. В то же время по своим причинам образы «августейшей сестры милосердия» были чужды и людям консервативных взглядов, которые полагали, что царица «роняет достоинство» императорской семьи. Нельзя полагать,

что неудача репрезентационной тактики Александры Федоровны была причиной ее политической изоляции. Однако изучение пропагандистских образов и реконструкция их восприятия позволяют лучше понять связь между монархической репрезентацией, патриотической милитаристской мобилизацией и культурной динамикой эпохи войны.

Оксана Сергеевна Нагорная.

Плен Первой мировой войны в советской художественной литературе: конфликт и консенсус индивидуальных переживаний [37]

В многочисленных исследованиях последних лет, посвященных российской культуре памяти о Первой мировой войне, постепенно пересматривается устойчивый историографический стереотип «забытой войны». В работах подчеркивается специфичность мемориальной традиции Великой войны в России в ситуации господства мифов о революции и Гражданской войне {325} . По мнению О. Никоновой, «Первая мировая война так или иначе присутствовала в советской действительности <…> в форме <…> реинтерпретированных в духе марксизма символов <…> “подтекста”, “скрытой информации”…» {326} , кроме того, «инструментализация военного опыта <…> позволила вписать [Первую мировую войну] в объемный метарассказ о конце старого мира <…> превратить в объяснительную модель внешнеполитических событий» {327} . Тем не менее до сих пор слабо разработанными в исследованиях остаются многие вопросы — например, вопрос о том, с какой интенсивностью военные переживания сохранялись в индивидуальных биографических воспоминаниях, в семейной и групповой коммуникации {328} , а также в литературной и визуальной традиции. На примере переработки опыта плена данное исследование обращается к изучению художественной литературы как одного из хранилищ памяти. С одной стороны, художественная литература является неотъемлемой частью господствующего дискурса, с другой — в определенных пределах в ней могут сосуществовать конкурирующие или альтернативные интерпретации. Не претендуя на полноту анализа, в данной статье будут намечены некоторые дискуссионные вопросы, затрагивающие взаимосвязь между отраженными в литературных произведениях сюжетами и позицией автора в «сообществе переживаний».

37

Исследование выполнено при поддержке Программы грантов Президента РФ, проект МК — 1239.2011.6, «Опыт Великой войны в Германии и России: мемориальная политика и коллективная память (1914–1941)».

* * *

В Советской России межвоенного периода процессы перехода индивидуальных переживаний Первой мировой войны в конструкции памяти происходили в условиях отсутствия плюралистической циркуляции конкурирующих толкований, поэтому потребовали гармонизации воспоминаний с транслируемыми «сверху» или навязанными средой образцами толкования. В исследованиях уже отмечались такие факторы вытеснения памяти о мировой войне в Советской России, как экстремальный опыт революции и Гражданской войны, жесткая политика новой власти по замене индивидуальных переживаний готовыми образцами толкования, которые выхолащивали реальный опыт Восточного фронта до абстрактных схем{329}. В случае плена здесь следует особо подчеркнуть пространственный фактор, то есть отрезанность пленных от мест памяти как аккумуляторов воспоминаний, а также насильственное уничтожение большей части самого сообщества переживаний в ходе политики массовых репрессий. Маргинализация статуса военнопленного и монополизация властью процесса перехода индивидуальных переживаний в коллективную память определили подстройку лагерных интерпретаций к навязанным сверху шаблонам{330}. В связи с этим переработка неоднозначных переживаний немецкого плена, который неорганично соединил в себе как традиции «прекрасной эпохи», так и дыхание грядущей тотальной войны, происходила во взаимодействии и противостоянии господствующего дискурса и опыта маргинальной группы.

Многочисленные воспоминания о плене, публиковавшиеся в газетах, журналах и отдельных изданиях дореволюционной и Советской России, раскрывают перед нами однозначную тенденцию подстраивания индивидуальной памяти под установки транслируемых сверху образцов толкования. С помощью различных образцов интерпретации политические институты и общественные группы в России формировали господствующий образ плена в зависимости от политической конъюнктуры, групповых и институциональных интересов. Если в дореволюционный период плен представлялся воплощением «немецких зверств» и кузницей патриотической верности, а после Февральской революции публикации о плене использовались как средство борьбы с идеей сепаратного мира, то приход к власти большевиков превратил лагеря военнопленных в школу революции и атеизма. Относительная многочисленность публиковавшихся воспоминаний о пребывании в лагерях объяснялась изначальным взглядом нового правительства на возвращавшихся пленных как на «революционеров за границей» и фактор революционизации провинциальной крестьянской среды. В мемуарах советского периода появляется социальная дифференциация ранее монолитного вражеского общества, больший вес приобретают классовые противоречия внутри лагерного сообщества, воспоминания наполняются антирелигиозной и антибуржуазной риторикой, иную интерпретацию получает еврейский вопрос, выпукло представляется партийная борьба и ведущая роль большевиков в ходе репатриации. Впервые авторы рискуют свидетельствовать о добровольном уходе в плен и положительном характере принудительного труда на немецких предприятиях. Процесс принудительного нивелирования переживаний в условиях господствующего дискурса в Советской России привел к стиранию различий между опытом австрийских и германских лагерей. Сохранив фактологический каркас (географические названия, упоминания пленных союзников), воспоминания бывших в Германии пленных наполнились теми же идеологическими кодами и интерпретациями, что и мемуары заключенных австрийских лагерей{331}. Анализируемые в данной статье

художественные тексты были созданы в межвоенный период (в 1920–1930-х годах). Их авторы являлись современниками плена и, соответственно, носителями тогдашних интерпретаций, однако непосредственно пережили опыт лагерей лишь трое: Антон Ульянский, Кирилл Левин и Константин Федин (последний, впрочем, как гражданский пленный). В отличие от мемуаристов авторы художественных произведений о плене не были певцами одной лишь темы. Так, К. Левин опубликовал военные романы «Русские солдаты», «Солдаты вышли из окопов»; Ульянский, помимо тематики войны и рабочего движения, пробовал себя на ниве фантастики («Путь колеса»); К. Федин также известен свой длительной и плодотворной писательской карьерой. Их произведения выходили многотысячными тиражами (от 5 до 10 тысяч экземпляров) и включались в списки рекомендуемой литературы для политагитаторов при подготовке просветительских и юбилейных клубных мероприятий. Книги Левина и Федина выдержали несколько переизданий, что позволяет говорить об их достаточной репрезентативности для анализа. О востребованности литературы как средства коммуникации опыта военного плена свидетельствуют и воспоминания участников Второй мировой войны, в которых художественные произведения о немецких лагерях Первой мировой описываются как своего рода руководство по выживанию. Так, Дмитрий Левинский, попавший в немецкий плен в 1941 году, писал:

…Теперь пришлось задуматься: а что я все-таки знал о плене? Стал вспоминать по происшествии первых недель плена: в детстве читал книжку малоизвестного автора под названием «За колючей проволокой». В общем, книга тяжелая и нерадостная. Она произвела на меня, мальчишку, тягостное впечатление{332}.

Важным для анализа является установление наличия коммуникации между авторами — носителями опыта. Так, К. Федин, будучи уже признанным советским писателем, написал дружелюбно-покровительственное предисловие к «трагичной» книге А. Ульянского, которого отнес к «немногим людям», отдавшим «свои силы на службу новой родине»{333}. Можно говорить и о наличии определенного литературного заказа на произведения о плене. Например, Левин специально для публикации в серии Союза безбожников переработал свою повесть «Записки из плена» в роман «За колючей проволокой», который при сравнении с первоначальной версией выявляет большее количество сюжетов, связанных с вопросами религии и атеизма в лагерях.

Для выявления специфики переработки индивидуальных переживаний носителями опыта плена в сравнении с фронтовым и тыловым российским сообществом к нашему анализу были привлечены широко известные произведения художественной литературы, которые были созданы писателями, не побывавшими в лагерях, и в которых тема плена вписывается в общий контекст войны и послевоенного времени, — «Тихий Дон» Михаила Шолохова, «Хождение по мукам» Алексея Толстого, «Стальные ребра» Ивана Макарова.

Произведения художественной литературы не столь идеологически однозначны в описании и трактовке опыта плена и позволяют выявить отклоняющиеся тенденции и конфликтные линии в процессе формирования памяти о лагерях Первой мировой войны, допустимые в заданных идеологических рамках. В повестях и романах позволительны отклонения от жесткой структуры мемуаров: жизнь до войны — мобилизация и фронтовой опыт — попадание (уход) в плен — жизнь в лагере — возвращение. Произведения малого жанра могут описывать какие-то конкретные сюжеты (например, у А. Ульянского), более крупные произведения включают сюжеты о плене в общий контекст описания военного опыта (например, у М. Шолохова, А. Толстого).

Обработка переживаний плена художественными средствами позволила авторам затронуть множество тем, которые не обсуждались в схематичном официальном представлении Первой мировой войны. Например, тема потерь и жертв Первой мировой была одной из центральных в «большевистском метарассказе». Юбилейные сборники и пропагандистские публикации стремились впечатлить читателя обезличенными цифрами, указав на виновников «кровавой бойни»:

Четыре года, 3 месяца и 26 дней продолжалась империалистическая война <…> Свыше десяти миллионов рабочих и крестьян легли костьми на полях сражений. 20 миллионов остались изувеченными на всю жизнь. Десятки миллионов трудящихся погибли от голода и эпидемий{334}.

10 млн. убитыми, 24–25 млн. ранеными, 10 млн. погибших в первые послевоенные годы вследствие эпидемий, млн. калек, вдов, сирот, обездоленных — прямое наследие преступной империалистической войны. Уничтожены материальные ценности, накопленные человечеством. На войну израсходовано 500 млд. руб.{335}

Литературные произведения о плене, напротив, придавали насилию и страданиям в лагерях конкретный, человеческий облик. Так, герой романа А. Толстого «Хождение по мукам» Иван Телегин за две попытки побега попадает в штрафной лагерь «Гнилая яма», где русские солдаты тысячами гибнут от болезней, а офицеры заканчивают жизнь самоубийством:

Под утро, на перекличке, Вискобойников не отозвался. Его нашли в отхожем месте, висящим на тонком ременном поясе <…> Фонарь освещал изуродованное гадливой мукой лицо и на груди, под разорванной рубашкой, следы расчесов. Свет фонаря был грязный, лица живых, нагнувшиеся над трупом, — опухшие, желтые, искаженные…{336}

Эмоциональное описание персонифицированного страдания присутствует и в произведении Федина. В лагере военнопленных Бишофсберг герою Федору Лепендину после тяжелого ранения ампутируют ноги, однако после операции его состояние резко ухудшается:

И как раз в это время старший ординатор городской больницы имени городского гласного Отто Мозеса Мильха проделывал опыты с новым способом местной анестезии при ампутации конечностей. Из лагеря военнопленных были отправлены четверо солдат, нуждавшихся в ампутации. Лепендину отрезали остатки ног. Старший ординатор был вполне доволен новым способом местной анестезии и выкурил в день операции не две, как всегда, а три сигары. Если бы отделенный Федор Лепендин болел дольше, то, может быть, он и сослужил бы еще какую-нибудь службу науке. Но он поправился, и он был больше не нужен. Если бы Лепендин был отделенным саксонской, баварской или прусской службы, его, наверное, упрочили бы на металлических протезах патент «Феникс», и отечественные ортопеды и техники научили бы его ездить на велосипеде и взбираться по лестнице. Но он был отделенным русской службы, и ему предложили обойтись как-нибудь своими средствами…{337}

Здесь мы видим не только классово выверенное изображение немецких врачей-буржуа с их бесчеловечной любовью к порядку и техницизму, но и скрытый антивоенный манифест, противоречивший пропагандистским призывам отказаться в изображении войны от «дешевого интеллигентского пацифизма, оханья и аханья над ужасами войны»{338}. В литературных произведениях о плене, созданных бывшими заключенными лагерей, однозначна тенденция к виктимизации пленных, которая не ведет ни к героизации, ни к мобилизации читателя во имя новой войны.

Поделиться:
Популярные книги

Мастер 7

Чащин Валерий
7. Мастер
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
технофэнтези
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер 7

Зауряд-врач

Дроздов Анатолий Федорович
1. Зауряд-врач
Фантастика:
альтернативная история
8.64
рейтинг книги
Зауряд-врач

Эйгор. В потёмках

Кронос Александр
1. Эйгор
Фантастика:
боевая фантастика
7.00
рейтинг книги
Эйгор. В потёмках

Неудержимый. Книга II

Боярский Андрей
2. Неудержимый
Фантастика:
городское фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга II

Невеста на откуп

Белецкая Наталья
2. Невеста на откуп
Фантастика:
фэнтези
5.83
рейтинг книги
Невеста на откуп

Граф

Ланцов Михаил Алексеевич
6. Помещик
Фантастика:
альтернативная история
5.00
рейтинг книги
Граф

Кодекс Охотника. Книга XVII

Винокуров Юрий
17. Кодекс Охотника
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Охотника. Книга XVII

Все еще не Герой!. Том 2

Довыдовский Кирилл Сергеевич
2. Путешествие Героя
Фантастика:
боевая фантастика
юмористическое фэнтези
городское фэнтези
рпг
5.00
рейтинг книги
Все еще не Герой!. Том 2

Восьмое правило дворянина

Герда Александр
8. Истинный дворянин
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Восьмое правило дворянина

70 Рублей

Кожевников Павел
1. 70 Рублей
Фантастика:
фэнтези
боевая фантастика
попаданцы
постапокалипсис
6.00
рейтинг книги
70 Рублей

Газлайтер. Том 9

Володин Григорий
9. История Телепата
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 9

Кровь Василиска

Тайниковский
1. Кровь Василиска
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
4.25
рейтинг книги
Кровь Василиска

Штурм Земли

Семенов Павел
8. Пробуждение Системы
Фантастика:
боевая фантастика
постапокалипсис
рпг
5.00
рейтинг книги
Штурм Земли

Камень. Книга пятая

Минин Станислав
5. Камень
Фантастика:
боевая фантастика
6.43
рейтинг книги
Камень. Книга пятая