Большие пожары
Шрифт:
В голубой гостиной с пухлой репсовой мебелью, с креслами, больше похожими на постельные принадлежности, было так тихо, что казалось, что город отделен со всеми своими тревогами и несчастьями от этого уютного закоулка замершими молчаливыми парками, прудами, луговинами. Разговор двух женщин и одного мужчины велся в придушенных тонах, к которым обязывал голубой полумрак, плававший в комнате.
— Как быть, доктор, помогите? — спрашивала молодая, полная блондинка, остриженная так коротко и так прилизанная, что голова ее казалась покрытой лубяными пластинками. — Ведь Ваня делает бог знает что! Он
— Да, это ужас, — подтвердила Сонечка, долговязая и вполне зрелая дама, похожая на худую, англизированную лошадь. — Безысходный мрак! Моя жизнь испорчена…
И она оскалила желтые зубы.
— Панама за панамой!.. — воскликнула блондинка и заломила руки. — Я не узнаю его.
— В чем же дело? — спросил доктор и наклонился так почтительно и так низко, что заскрипел подтяжками.
И обе они, понизив до шопота встревоженные голоса, сообщили, что сегодня утром прибыл, как снег на голову свалился, Пантелеймон Иванович, глава фирмы «Братья Кулаковы», и едва не разнесли весь дом. Он получил от Ивана телеграмму, в которой тот сообщал, что Сонечка сошлась с торговцем Прейтманом, а потому возвращение Пантелеймона к семейному очагу необходимо.
— Наша дружная семья разваливается! — стрекотала блондинка.
— Ну, вы преувеличиваете, — заметил доктор, пожав плечами и снова заскрипев подтяжками. — Весь город знает, что Иван Иванович психически болен.
Тут Сонечка встала во весь свой исполинский рост и в два шага смерила всю комнату по диагонали.
— Да, некоторые пользуются его бредом! Муж накричал на меня, надавал подзатыльников ребятам и скрылся. Вот уже весь день как его нет!
Соня только трубно высморкалась.
— Тут наука бессильна, Валентина Петровна, — сказал доктор. — Все предупреждены о поступках вашего мужа…
— Но его же надо запереть в сумасшедший дом! — заявила Сонечка.
— Помилуйте, — сказал доктор. — Ваш бо-фрер переживает самую счастливую пору… Профессор находит, что он переживает так называемую творческую стадию прогрессивного паралича. Что делать, если интеллект Ивана Ивановича оказался от природы… э-э… как бы сказать… недостаточно подготовленным для высокой катастрофы.
Пользуясь наступившим огорченным молчанием, доктор успел добавить, что он не согласен со взглядами профессора и полагает у Ивана Ивановича наличие преходящего маниакально-депрессивного психоза, свойственного вообще его телосложению, так называемого пикнического габитуса.
В это время в коридоре послышались тяжелые, шлепающие шаги. Открылась дверь, и из темноты донеслось свистящее дыхание.
«Ну, и одышка!» — успел подумать доктор.
В дверь едва пробилась женщина неописуемой толщины, напоминавшая колокол, на который посажена квашня с вытекающим тестом.
— О, господи! Да что же это такое? — заговорило это сооружение из жидкого жира. — Матушки мои! Иван-то Иваныч сейчас милицию привел, говорит — вещи от описи укрываем!
— Где опись? Какая опись?
Валентина Петровна потянулась в кресле, сделав измученное лицо.
— А кто ж его знает, что на него накатило! Ладит одно: опись. Самовар, говорит, вы выносили. А я, действительно, самовар вынесла в сад. Нешто по такой духоте можно чай пить дома! Подите, Валентина Петровна! Ваш муж! Расхлебывать надо! Втемяшится же человеку такое!
Валентина Петровна поднялась с кресла, с томным изяществом протянула доктору руку, как бы говоря: «Вы там тоже понадобитесь», но в это время дверь снова открылась и строгий голос произнес:
— Прошу оставаться на местах! Все улажено.
Все четверо изумленно оглянулись. Иван Иванович, войдя с победительным видом, втащил за собою растрепанного человека с портфелем, в черной огромной кепке и в коричневом в синюю клетку пальто. Человек вошел боком, пошатываясь. Серое, как бы запыленное лицо его ничего не выражало или, вернее, молча кричало об усталости сверх меры.
— Это гражданин Берлога, журналист! В городе пожары. У него сгорел дом. Он будет спать у нас.
Берлога видел сон. Он забрался в любопытную пещеру, всю освещенную зеленоватым светом, в которой волшебно сияли бесчисленные колонны сталактитов. Он шел среди этой колоннады уверенно и быстро. Далекий, слегка верещащий звон слышался откуда-то, и именно на этот звон поспешил Берлога. Он спешил к пробуждению. Его разбудил журчащий звонок телефона, шедший неизвестно откуда. Открыв глаза, с неосознанным, но острым желанием увидеть сгоревшую свою комнату, Берлога с неудовольствием снова сомкнул ресницы. Но телефон верещал, и Берлога повернулся. Оказалось, он спит на кожаном диване, из-под сбившейся простыни лизнула его бока холодная скользкая кожа. Циклопическое кресло с разбросанным одеянием стояло перед самым носом. За ним возвышалось шведское бюро. Над бюро ядовитым зеленым светом, пробивавшимся сквозь портьеру, сияло окно. Телефон верещал. Неслышно открылась дверь; чуть пришлепывая туфлями, вошел на цыпочках, кутаясь в халат, вчерашний чудак. Он нашарил трубку где-то за портьерой, и Берлога услышал его сонный, гнусавый голос:
— У Соломона… Телефон Абрамыч, здравствуйте.
— Началось!
Берлога прыснул и закорчился в беззвучных спазмах хохота.
Разговор был, очевидно, резкий. «Вы сами сумасшедший и дурак, гражданин Прейтман!» — рассерженно крикнул Иван Иваныч и с дребезгом бросил трубку. В том же возбуждении, он резко раздвинул заскрипевшие на петлях портьеры, в комнате победно разлилось позднее утро.
— Стыдно спать так поздно, — сказал Иван Иванович проповедническим голосом и пляхнулся в кресло, на Берлогины штаны. С этого мгновения Иван Иванович уже не покидал нового друга. Он помогал ему одеваться, проводил в уборную, в ванную комнату, и не отлучался от запертых дверей. Неизвестно, когда он успел одеться, но к завтраку в пустую столовую они вошли вдвоем, и Иван Иванович сиял превосходным серым костюмом и желтыми ботинками.
— Печатное слово, — заявил Иван Иванович, прихлебывая кофе, — мне нужно для того, чтобы обличить всю несправедливость моего класса.
Берлога похолодел. Он был как бы в трансе. Липкая духота со вчерашнего вечера навалилась на него, непобедимая и тяжкая.
Когда они вышли из полутемных, пыльных, занавешенных дорогими тряпками комнат на улицу, зрелище совершенно ясного дня нагнало счастливую улыбку на лицо Берлоги. Черный, лакированный, с никкелевым капором радиатора приземистый лимузин Ролл-Ройс повернул с угла и, тихо припадая на рессорах, вздыхая мелодическим гудком, прошел мимо них. Берлога успел заглянуть внутрь, и дыхание у него пресеклось. Элита Струк покоилась на серых подушках. Берлога не чувствовал, что он погиб. Он без сил бросился в этот зеркальный омут. Его затянувшаяся, непривычная оторопь получила имя: Элита. Виденье медленно проплывало мимо. И вдруг ее голова, колеблемая движением автомобиля, как цветок, повернулась, глаза их встретились в упор, и она — счастье тяжело ударило его в сердце — она улыбнулась, наклонила голову в сиреневом расшитом колпачке.