Большой Боб
Шрифт:
— Ты никогда мне об этом не говорила. И что же, он пошел билетером в кино?
— Нет. Думаю, что это ему показалось слишком легким. Когда-то он хотел служить в армии в пустыне, а тут решил пойти чернорабочим на Ситроен. Работали там в три смены. Его приняли в ночную. Для этого оказалось достаточно отстоять перед воротами в очереди с арабами, поляками, с людьми из самых мрачных углов Парижа и со всех концов света.
— И сколько он там выдержал?
— Три недели.
— По мне, много.
— По мне, тоже. Я была восхищена.
— В английском военном флоте, — сообщил Жан Поль, — у всех офицеров татуировка.
— Тут есть разница.
— А зачем это было ему?
На вопрос Жан Поля ответил я, взглядом попросив позволения у его матери:
— Чтобы не отличаться от своих товарищей, быть, как они.
Жан Поль задумался.
— Кажется, я его понимаю.
Он действительно понимал Боба, потому что добавил:
— Думаю, в армии он предпочел бы быть рядовым, а не офицером.
Нас прервали. Дамы сидели в одном углу, мужчины стояли в другом.
— У меня тоже есть несколько вопросов к вам, — уже поднимаясь, сказала Жермена Петрель.
Моя жена снова завела с ней разговор, а Петрель, словно это было подстроено заранее, взялся за меня.
— Вы говорили о Робере?
Причин скрывать это у меня не было.
— Любопытный был человек, чрезвычайно привлекательный, и мой сын прямо-таки обожал его.
Подошел Сосье, наполнил нам рюмки, а Жан Поль то ли из скромности, то ли потому, что не чувствовал себя еще вполне взрослым, остался с дамами.
— Если бы спросили мое мнение о нем, я бы сказал, что он был поэтической натурой. Уверен, что в свое время он писал стихи.
— А вы нет? — удивился Сосье.
— Насколько помнится, нет.
Говорил Петрель нарочито отчетливо, словно истолковывал в гражданском суде статью закона.
— Я не поручусь, что решение пойти во флот Жан Поль принял не без некоторого влияния Робера. Но, с другой стороны, не могу упрекнуть его в том, что он был хоть сколько-нибудь некорректен. Виделись мы с ним хорошо если два раза в год. Он, должно быть, чувствовал себя паршивой овцой в семействе и заранее предупреждал сестру по телефону о визите, словно не желал конфузить нас, если в доме соберется общество.
Фразы его мне казались чудовищно длинными, и я с трудом следил за ними, настолько мне они были неинтересны. Сосье, который, главным образом благодаря жене, находился в смысле социального положения примерно на полпути между мной и Петрелем, примирительно произнес:
— Короче, он был богема. По-моему, это просто спасение, что в нашу эпоху безжалостного утилитаризма остались еще такие люди, хотя бы для того, чтобы создать иллюзию легкости жизни и подчас позабавить серьезных особ. Англичане, величайшие в мире консерваторы, к своим чудакам и оригиналам относятся с той же покровительственной любовью, что к памятникам старины, и в Гайд-парке никто не подумает потешаться над каким-нибудь одержимым, одетым, как огородное пугало, который, стоя на ящике из-под мыла, проповедует только что придуманную им новую религию.
— Интересная точка зрения. Вполне возможно, что мой шурин имел намерение потешать других.
— Я не утверждаю, что…
Но Петрель с полной серьезностью принялся развивать эту тему, и я опять начал следить за разговором.
— Да! Да! В том, что вы только что сказали, есть нечто очень тревожное. Я неоднократно пытался поговорить с ним как мужчина с мужчиной, но он всякий раз увиливал или отделывался шутками. Надо полагать, он относился ко мне без особой любви. Очевидно, я ему казался напыщенным холодным законником. Тем не менее он нередко пытался, как тут выразился Сосье, позабавить меня. И это позиция.
Любопытно было видеть, насколько он загипнотизирован этой мыслью.
— Когда-то у меня был приятель, который тоже почитал своим долгом потешать других. Но поскольку ему было известно, что остроумие к нему приходит только после одного-двух стаканчиков, то прежде чем идти туда, куда был приглашен, он обязательно заглядывал в кафе или бар, причем точно знал дозу спиртного, которая ему необходима.
— И что же с ним сталось? — полюбопытствовал я.
— Умер от туберкулеза. Его жене пришлось пойти работать продавщицей в универмаг. И у меня такое впечатление, что Робер тоже не отличался крепким здоровьем. Не правда ли, с очень высокими людьми это частенько случается?
Я забеспокоился: мне показалось, будто жена говорит о Люлю, а я не очень представлял, что она может наплести.
— В конечном счете, он сам выбрал такую жизнь, и она его устраивала. Однажды моя жена спросила, счастлив ли он, и он ответил, что не поменял бы свою жизнь ни на какую другую.
На похоронах я не очень рассмотрел его жену, поскольку не поехал на кладбище: в тот день я должен был быть к двенадцати во Дворце правосудия. Робер не счел необходимым познакомить нас. Хотя после того, как они вступили в брак, у нас не было никаких оснований не встречаться.
Думаю, что он ее любил. Во всяком случае, считал себя ответственным за нее.
— Что вы хотите этим сказать? — поинтересовался я, раздраженный его менторским тоном.
— Я всего-навсего пересказываю его слова. Сам я не присутствовал при том, как он произнес фразу, которую я собираюсь вам процитировать, но жена передала мне ее. Это было перед Новым годом. Робер всегда приходил повидаться с сестрой накануне ее дня рождения и приносил небольшой подарок, какой-нибудь грошовый пустячок, который тем не менее доставлял Жермене радость. Иногда они говорили о жизни на улице Кармелитов. Полагаю, что в тот день они вспоминали, как Робер, когда он так внезапно бросил ученье, приехал перед новогодними праздниками повидаться с отцом.