Большой Боб
Шрифт:
У меня хватило жестокости предложить:
— Может, заедем к Люлю?
— Так поздно?
— Пожалуй, ты права. Хотя она редко ложится рано.
Уверен, что жена подумала, не в такую ли пору приходил я на улицу Ламарка, когда она была в Фурра. Что бы она сказала, поведай я ей о моих визитах на улицу Клиньянкур?
Меня так и подмывало швырнуть ей в лицо правду: пусть узнает, как жестока реальность, каков истинный наш облик — и ее, и мой. Может быть, напрасно мы все скрываем. Но, по справедливости, тогда надо было бы с самого
Сойдясь с Люлю, Боб принял на себя ответственность за нее. Он никогда не говорил ей высоких слов. Даже о любви не говорил. Просто взял за руку, словно ребенка, словно девочку, какой она, в сущности, и была, и Люлю, сперва удивившись, что он, такой взрослый и умный, снизошел до нее, доверилась ему и поверила в жизнь.
Сейчас я завидовал им обоим. Я начал понимать ту атмосферу легкости, которая царила у них в доме. Они не придавали значения тому, что несущественно; вот почему люди вроде меня приходили в ателье на улицу Ламарка набираться жизненных сил.
И нет ничего странного в непрямом пути от мечты о мехаристе через заводы Ситроена к монмартрским бистро. Это все равно, как если бы Боб сперва метил слишком высоко, потом слишком низко, чтобы наконец остановиться на золотой середине.
Неудачник — сколько раз я это слышал после его смерти! Да, неудачник, но неудачник трезвый, сознательный, сам выбравший свой путь. Он внезапно обрел в моих глазах некое величие.
Сперва он хотел стать святым в пустыне, потом обездоленным среди обездоленных, остановился же на том, что просто старался — он сам так сказал сестре — сделать счастливым одного-единственного человека.
«Если бы каждый…»
Он стыдился своего происхождения, культуры, они мешали ему точно так же, как унаследованные от матери деньги, от которых он поспешил избавиться, а еще раньше ему мешало, что отец у него — важная персона.
«Умора!» — бросал он с неизменной не старящейся улыбкой, и не было в ней ни язвительности, ни горечи.
И все-таки разве я не подмечал в ней тени тоски?
— Куда это ты? — спросила жена.
Я проехал мимо дома и направлялся в сторону Монмартра.
— Уж не собираешься ли ты и вправду нагрянуть к…?
— Нет. Хочу выпить пива.
Кружку пива на Монмартре, на террасе кафе «Сирано», находящегося на углу улицы Лепик, которую Боб когда-то определил как самую человечную в мире; оттуда видна маленькая гостиница, где они жили с Люлю.
— Официант, две кружки пива!
— Я не хочу пива.
— А что будешь?
— Ничего. Сегодня вечером мы достаточно выпили.
— Тогда одну кружку.
Мы сидели молча, наблюдая за толпой, текущей по тротуару, ныряющей то из темноты в свет, то из света в темноту.
В конце концов, чувствуя угрызения совести, я неуверенно проговорил:
— Послушай, ну почему ты так сурово судишь всех, кто не похож на тебя?
— Ты имеешь в виду Люлю?
— И ее, и Боба.
— Я
— Да стоит ли?
— Вот видишь! Ты не сможешь повторить ни одного моего недоброго слова о них! Боб был очаровательный человек, и я с удовольствием время от времени виделась с ним. Люлю я страшно сочувствую. Что же до твоих стараний представить их как некий образец…
Бесполезно было пытаться заставить ее понять то, что она не сумела понять за всю жизнь. Бесполезно и жестоко. Чего ради смущать ее покой? Она и без того пыталась убедить себя, что во всем права, — в глубине души ей было не по себе.
Я накрыл ее руку своей.
— Ты славная женщина, ну и полно.
— Жаль, конечно, что я не стою Люлю.
— Опять?
— Но ведь ты так думаешь! Почему ты не осмеливаешься сказать это вслух?
Действительно, почему? Моя рука еще с секунду лежала на ее руке, потом я взял кружку и стал допивать пиво. Около нас остановилась цветочница, и я купил букетик фиалок: босоногая девочка так серьезно смотрела на меня своими огромными глазами!
— Это мне? — удивилась жена.
— Тебе.
— A-а… — И после мгновенной паузы поблагодарила: — Спасибо.
Мы вышли из машины, я, как всегда, оставил ее на улице: здешние полицейские ее знают. Вошел на цыпочках в детскую поцеловать детей; они даже не проснулись, лишь младший провел рукой по лбу, словно отгоняя муху, и почмокал во сне губами.
Мы с женой спим в одной постели, как Боб и Люлю. Жена раздевается при мне. Она носит эластичный пояс для чулок, оставляющий следы на коже. Будильник всегда завожу я, но ставлю с ее стороны, потому что жена встает первая: почему-то она не хочет, чтобы ее будила служанка.
— Спокойной ночи, Мадлен, — сказал я, целуя ее.
— Спокойной ночи, Шарль.
Будильник завожу я, зато она протягивает руку и гасит свет. Мелкие привычки, незаметно с ними сживаешься, они постепенно превращаются в ритуал, и ты машинально исполняешь его.
Я подумал: а как желали друг другу спокойной ночи Боб и Люлю?
И еще: как он произнес «спокойной ночи» тогда в Тийи, уже тщательно подготовив то, что произошло на следующее утро у водослива Родникового шлюза?
Из-за этих мыслей я как-то по-дурацки, неловко положил, как в «Сирано», руку на руку жены и в темноте, наугад поцеловал ее второй раз.
Она не сразу отозвалась. Помедлила, потом спросила шепотом:
— Ты ненавидишь меня?
— Нет.
— Еще сердишься?
Господи, ну почему я такой идиот и какого черта мне так захотелось плакать?
8
В Париж пришел какой-то новый, тяжелый грипп; мы безуспешно боролись с ним, и у меня не оставалось ни минуты свободной. Старший сынишка заболел, температура у него была под сорок.
Чуть ли не каждый вечер я говорил себе: