Бом-бом, или Искусство бросать жребий
Шрифт:
Лет за десять перед тем черносошные мужики, промышляя в лесу лешье мясо – боровики и моховники, нашли в земляной норе на склоне оврага дитятю. На вид малютке было года три, но весь её облик (это была девочка) внушал большие сомнения: то ли это человечье отродье, то ли дикий зверёныш, то ли помёт дьявола, врага рода человеческого. Не только плечи, грудь и руки, но и всё личико существа сплошь покрывала густая бурая шёрстка; глаза его были столь глубокими и чёрными, что в них никак не удавалось отыскать зрачков и луч солнца, попавший в зеницы, долго плутал там, продолжая сиять во взгляде даже из тени; нос был плоский, звериный, без переносицы, а челюсти заметно выдавались вперёд и имели по два ряда зубов каждая. Осенившись крестом, мужики посадили маленькое чудовище в берестяной кузов и отнесли на погляд государеву воеводе. Тот забавы ради
Там поначалу отнеслись к уродице с суеверным ужасом, троекрестно чурались при встрече, но потом привыкли, а по прошествии времени и вовсе выяснилось, что сысканное в чаще существо – не зверь и не дьяволица, а приветливая и ласковая в общении девочка, безобразная, конечно, но в своём уродстве чем-то даже привлекательная. Уже никто не думал, что она родилась от греховной связи человека с медведем, и никто не считал её лешачихой (хотя ни того, ни другого доказано не было), а определила молва быть ей выродком угасшего болотного племени мохоядь – обитавших некогда в здешних чащобах мохнатых людей с плоскими аршинными стопами, не вязнущими в трясине, и укоренившейся в волосах осокой, – после чего уродица получила человечье имя Марфа Мшарь. Хотели даже мокнуть её в крещальную купель, но батюшка воспротивился. Так и упирался целый год, покуда воевода не даровал на обложение престола в храме три серебряные доски весом в пять с лишком пудов каждая, где на передней запечатлено было положение Спаса во гроб, а на боковых – апостол и евангелист Лука и Богородица. Кроме того, воевода отлил для церкви колокол с изображением престольных праздников и надписью: «Воеводы Тихона Яковлева, в церкви Успения, лета 7104 декабря в 21-й день, 440 пудов 37 фунтов, лит в Москве у Андрея Чохова, язык при нём железный, 14 пудов 3 фунтов». А поскольку перед отливкой колокола, чтобы накласть в шапку лукавому и сбить его с толку, принято было по давнему суеверию распускать разные небылицы, теребень кабацкая разнесла по свету молву, будто царевич Дмитрий смерти в Угличе счастливо избегнул и живёт покуда невидимым праведником, но как срок придёт, миру явится, и свидетельством его будет вросший в белую грудь осьмиконечный крест.
В конце января на Ефима Сирина санным путём доставили из Москвы колокол к церкви Успения в Яковлевку и вознесли на звонницу, но бить в него полагалось лишь по дозволению воеводы, так как тот держал при себе ключ от наложенного на язык замка. Впервые воеводин колокол благовестил на Сретение Господне, а второй раз – на крещение безобразной Марфы Мшарь, словно в насмешку получившей от батюшки соразмерное имя Анна. Впрочем, воеводиной дворне неприглядство Марфы давно сделалось привычным, благодаря чему с годами всем стало заметно, что хоть ростом и лицом она не вышла, зато имела ладную фигурку, прелестные ручки с узкими кистями и ножки с тонкими лодыжками, была остроумна, умела вести себя с людьми, говорила по-русски и на языке ночных сов, а кроме того, знала грамоту не только человеческую, но и горнюю, какою писали своими перьями на лазури ангелы. Ко всему, она танцевала, пела, шила, стряпала еду, стирала и свистела на тростинке любую мелодию из тех, что известны людям и печным трубам.
Бог весть, кому первому пришла в голову мысль показывать Марфу Мшарь на ярмарках за деньги, однако Фёдор Норушкин повстречал её именно на соляном торге в Старой Руссе под Николу зимнего. Она давала представление в наскоро налаженном из досок, бересты и лыка балагане, где воздух был согрет дыханием зрителей и густыми испарениями их тел, – она плясала под скомороший бубен, распевала серебряным горлом озорные колядки, гадала через дыру в крыше, скоро ли уйдёт с Руси голод, будет ли сыра весна и знойно лето, давала зевакам гладить свои мохнатые щеки и перекусывала зубами вересовые батожки. Отпихнув стоявшего в дверях для сбора мзды холопа, князь Норушкин прошёл в балаган без положенного алтына да так и замер у входа, похлюпывая натёкшим в сапоги потом.
Тем часом ледяная борода Фёдора тоже произвела на Марфу Мшарь неотразимое впечатление, а брошенный им взгляд угодил ей прямо в сердце, разом сбив с него все запоры и замки. Марфа подошла к Норушкину и для него одного спела песню:
Вылетал сизой голубь
Из своей
Прилетал сизой голубь
В чужую голубню.
Перед ним голубушка
Стала ворковати.
Уж и где же сиза голубя,
Где же посадити?–
а спев, выпустила из глаз солнечный луч, заблудившийся на дне её зрачков ещё в июле.
Фёдор не остался в долгу – достав из мошны серебряный рубль, он протянул его Марфе и сказал:
– Перекусишь – дам червонец.
Марфа перекусила в один укус, и князь Норушкин сдержал слово.
Однако этим не кончилось. Поражённый дивом, вскоре Фёдор сговорился со вдовой воеводы Тихона Яковлева, впавшего в царскую немилость и с горя проглотившего ключ от колокольного языка (отчего у него приключилась смертельная колика), и приобрёл уродицу Марфу Мшарь, в крещении Анну, себе в собину, отдав за неё заливной лужок и пять душ дворовых в придачу. С тех пор Фёдор Норушкин самолично возил Марфу по ярмаркам из города в город и из веси ввесь, разбивая на базарных площадях для зрелища яркий шатёр-самосклад и не страшась в пути ни ненастья, ни голода, ни крамольников Хлопка, а что касается двенадцати сестёр Иродовых – лихорадки, лихоманки, трясухи, сухотки, гнетухи, кумохи, желтухи, бледнухи, колотьи, маяльницы, знобухи и трепухи, – то те и сами хоронились от него, как черти от грома.
Любопытен разговор, случившийся между Фёдором Норушкиным и отцом его Андреем Ильичом вскоре после того, как первый (несомненно, с согласия последнего) по причуде обзавёлся незлобивым болотным выродком.
– Где едят и пьют, там лайно не испражняют, – сказал старик сыну. – Держи своё чудище от Побудкина подальше – сдаётся мне, из тех оно демонов, бродячих волхов, что башню чёртову хотят под дьявольскую лапу прибрать, чтобы реки крови неповинныя полиять, омрачать свет страха ради и царство лукавого в мире начернять. Я-то бы на мужиков сторожихинских токмо не полагался, а прежде всего шелепами её медяными попарил и глаза ей выколупал – так-то поспокойней было б.
– А коли безвинна она? – возразил Фёдор. – Тогда через те шелепы сквозь землю пропадёшь и будут тебя в жупеле огненном черви ясти.
– Типун на язык! Я уж край могилы зрю – тебе впредь чёртову башню блюсти.
– Наставь, батюшка, несмыслен я в этом.
– Придёт срок, Бог наставит. Исполнишь волю Его – быть тебе светом одеянну и небом прикрыту и в горних одесную от Спаса сидеть. А нет – как червь сгинешь, как неплодное дерево посечён будешь, как блудник и хищник на суде вышнем явишься, как тать и убийца и всякому человеку лицемерец окаянный...
Итак, Фёдор Норушкин не был склонен считать Марфу Мшарь бродячим волхом, что по преданию должны предохранять чёртовы башни от праведного очищения, – он держал её скорее за человеческое существо, которое Господь сотворил либо в скверном настроении, либо в назидание прочим смертным, либо в порыве одному Ему доступного остроумия. Такова была для Норушкина Марфа – ничего сатанинского, просто нелепый болдырь. А кем для неё мнил себя Фёдор? Пестуном, опекуном, ангелом-хранителем, ловким сергачом – поводырём учёного медведя или просто господином, хозяином, как считал себя хозяином каждой борзой в своей псарне, пусть и вымеска дикой масти, как считал себя хозяином каждой скотины в своём хлеву? Не тем, не тем и не этим. Вернее, всеми понемногу и никем определённо, в незамутнённом виде. Верно также и то, что испытывал он к ней ещё одно чувство – нечто сродни нежности к беспомощному и до крайности наивному существу, сродни умилению, какое вызывает недавно прозревший кутёнок.
Догадываясь, что за её несусветным уродством Фёдор углядел человека с разумом и чувством, Марфа распахнула перед ним свою душу, в пучине которой таились от посторонних глаз печальная покорность, жизнелюбие и непреклонное мужество, с которым она сносила свою ужасную судьбу. Марфа знала мир лишь по книгам житий, рассказам дворни и детским воспоминаниям – ребёнком она проводила дни в затворничестве, в вынужденной обособленности, к которой часто бывают приговорены люди телесно безобразные, – благодаря чему её рассуждения о жизни отличались невинностью и трогательной нелепостью. Милостивого человека это не могло не пронять.