Боратынский
Шрифт:
Его сочувственник, Житель Васильевского Острова (как он часто подписывал свои критические мнения) князь Цертелев, по крайней мере, не ссылался на романтические авторитеты Жуковского и Пушкина, ибо в поэзии вообще не смыслил; он попросту делил все вообще в поэзии на старую и новую школы: "пиитическая нагота (по старой школе неблагопристойное), дивное (по старой школе вздорное) и таинственное (по старой школе бестолковое) составляют главнейшие красоты поэтов новой школы". Доказательством Цертелев брал стихи Пушкина, Жуковского, Батюшкова, Боратынского, Дельвига, Вяземского. Даже Федоров мог по праву считаться мыслителем по сравнению с Жителем Васильевского Острова,
Ни в чьих силах -- изменить людское естество; не скажет ни единый осине: дубом будь; не докажете вы глупцу, что он глуп, а сочинителю, не имеющему вкуса, что он не имеет вкуса, -- он все будет делить словесность на школы и направления, во всем будет ему мниться должное (хорошее, в его понятиях) и сущее (дурное, по его правилам). И потому, если кто собирается оспоривать Федорова или Цертелева, рекомендуем отослать его к "Вестнику Европы" за 819-й год, где напечатана статья одного виленского профессора, сумевшего своим -- ученым чистосердечием еще за пять лет до споров о преимуществах поэзии классической и романтической предугадать суть того, как будут понимать все грядущие невежды разницу между классиками и романтиками: "В моем понятии все то называется классическим, что сходно с правилами Поэзии, предписанными для французов стихотворцем Боало; ... для всех образованных народов Горацием; романтическим же называется все то, что несообразно с оными правилами, что грешит против них, что им не повинуется".
Федоров, Цертелев и их однодумцы в Вильно, в "Благонамеренном", в "Вестнике Европы" и прочих диких местах необъятных окраин нашей империи, чувствуя посягновение и видя новизны, не умели найти им иного противодействия, кроме публичных сомнений в целомудрии и благонамеренности новой школы. Эти сомнения, при нашей тогдашней журнальной публичности, не имели еще прямых политических следствий, но все же, не забудьте: многие из тех, на чей счет сыпались двусмысленные намеки, и без напоминаний общественности находились на особом счету у правительства. Пушкин был в Кишиневе без права возвращения в Петербург, Боратынский -- как бы в солдатах, Вяземский -- в отставке, в Москве, под тайным надзором.
– - Словом, на всех сих невинных упражнениях в злословии был свой, особый отпечаток.
* * *
Однако если бы о классическом и романтическом говорил только Цертелев, а против чаш бытия восставали только в "Вестнике Европы" и "Благонамеренном", не стоило о том вспоминать. Но дело приняло иной оборот. Мало, что сами слова классическое и романтическое вошли в обиход, но и люди мыслящие ввергли свои умы в раздумья о разных школах в словесности и о направлении нашей литературы в последнее десятилетие. Особенно Вяземский, Бестужев и Кюхельбекер потрудились в арене критических ристалищ.
Как всегда бывает во всяких спорах, то, что одним кажется истинно прекрасным, другим видится прямо в ином свете. Для доказательства сей истины довольно двух рассуждений. Вот они:
– - Поэт некоторым образом перестает быть человеком, для него уже нет земного счастия. Он постигнул высшее сладострастие... Вернейший признак души поэтической -- страсть к высокому и прекрасному: для холодного, для вялого, для сердца испорченного необходимы правила, как цепь для злой собаки, а хлыст для ленивой лошади; но поэт действует по вдохновению...
– - Поэт не знает пределов, пламенное воображение его объемлет всю вселенную, ...вкус его отличен от других; образ выражения особенный, если хотите, странный и даже иногда
Если вы не угадали, кто именно что говорит, загляните в примечания, но уверяем вас, что первый говорит действительно любимую мысль, а второй -дразнится.
Вообще же разделение поэзии на классическую и романтическую -- занятие неблагодарное в той же мере, в какой было некогда разделение писателей на древних и новых и в какой стало впоследствии распределение словесности по направлениям. Любые классификации хороши на большом расстоянии и подобны делению, например всех женщин на пылких и страстных. А стоит приблизиться к предмету нашего любопытства, окажется, что общая судьба воплотилась в нем совершенно особенным образом, разрушающим все дальнозоркие схемы.
– - Однако устройство нашего разума таково, что он по самой природе своей обязан постоянно все видимое, слышимое и осязаемое делить: на левое -- правое, на сырое -- вареное, на горячее -- холодное, на высокое -- низкое... Протестовать против этой привычки разума -- значит противиться природе.
– Что ж! Будь каждый при своем -- мы покорны сей истине и, не желая ни ссорить вновь, ни мирить классическое с романтическим или древнее с новым, вернемся в Мару -- в тот уголок земли, где небесная ширь сливается у горизонта с полевым простором.
Итак, зима. Снег. Мороз. Шорох ударов вьюги в ставни. Комнаты натоплены. Из гостиной доносятся звуки рояля. Горят свечи.
– - Вечер. Но Боратынского здесь уже нет. Пока длились наши рефлексии о классиках и романтиках, он снова покинул родной предел, проскакал и Москву и Петербург, сделал последнюю смену лошадей в Фридрихсгаме и миновал Кюмень-город. И вот уже леденящий ветер с залива бьет шуршащими порывами в кожух его возка, въезжающего в главную улицу крепости Роченсальм. 1823
И вот февраль.
Проклятый месяц. В Тамбове уже солнце бьет прямыми лучами по последнему, с черными разводами, снегу. Уже к концу месяца побегут ручьи, и зашумит оголодавшее воробьиное племя. А здесь -- раз в две недели сквозь мутную пелену просветит желто-серый круг, обозначающий в северных краях небесное светило, -- вяло просветит, и снова сырая мгла оденет свинцовой тяготой все вокруг.
Холодно жить в здешней земле.
Медленно идет время.
Побережье застлано снегом, лед сковывает воду залива. Дует сильный и томительно однообразный ветер. Роченсальмский маяк угрюмо и одиноко стоит без действия: "Да, жизнь кончена!" -- говорит он всякому проходящему по неровным роченсальмским улочкам.
Что горевать, коли не на что надеяться!
Впрочем, так не бывает, чтобы не нашлось предлога для надежды.
– "Надежда имеет почти то же могущество, какое имеет и Вера. Доброе желание рождает силу; а кто желает сильно, приобретает.
– - ...Сие-то усердное желание, порождающее силу духа, есть истинный Гений человека. Оное имеет творческий дар и производит жажду, ничем не утолимую..." Врагиня всякого живого движения сердца, всегда ждущая мгновения, чтобы из засады поразить какой-нибудь новой истиной доверчивую душу, мысль! Не ты ли одна и врачуешь душу, когда она, изнемогая в вынужденном бездействии, уже готова верить тому, что жизнь кончена?
– - Нет! жизнь не кончена в 23 года. Для духа нет оков. Учусь покорствовать судьбине я моей; То занят свойствами и нравами людей, В их своевольные вникаю побужденья, Слежу я сердца их сокрытые движенья И разуму отчет стараюсь в сердце дать!