Боратынский
Шрифт:
Ещё в отрочестве, в Пажеском корпусе, он грезил морем — видел себя на палубе, посреди бушующей стихии, в солёных брызгах: палят бортовые пушки, идёт яростное сражение, горят вражеские корабли, вот-вот надо бросаться на абордаж и побеждать!.. — всё, что когда-то испытали в своей боевой молодости и его отец, и дядьки-моряки, ставшие адмиралами…
Пироскаф, перевозящий пассажиров, конечно, совсем не то — зато море не обмануло: оно прежнее, как в отроческих мечтаниях…
Дикою, грозною ласкою полны, Бьют в наш корабль средиземные волны. Вот над кормою встал капитан. Визгнул свисток его. Братствуя с паром, Ветром наш парус раздался недаром: Пенясь, глубоко вздохнул океан! Мчимся. Колёса могучей машины РоютКакая энергия и одновременно какая вольная, крепкая нега в этом дактиле!.. А ведь Боратынский, видно, и впрямь был предназначен для морской службы, как его отец со своими братьями. Недаром же во все три дня качки морская болезнь обошла его стороной, как и девятилетнего сына Николеньку… По всему видно: море — его родная стихия. В стихах — прерывистое радостное дыхание, живое волнение, порывами бьётся в них крепкий ветер…
Много земель я оставил за мною; Вынес я много смятенной душою Радостей ложных, истинных зол; Много мятежных решил я вопросов, Прежде чем руки марсельских матросов Подняли якорь, надежды символ! С детства влекла меня сердца тревога В область свободную влажного бога; Жадные длани я к ней простирал. Тёмную страсть мою днесь награждая, Кротко щадит меня немочь морская, Пеною здравия брызжет мне вал! <…>Чудные стихи! Изумительно ясные, мужественные, сильные, здравые.
Давно не было у Боратынского такого подъёма чувств, такого вдохновения, такой крепости в душе!..
Нужды нет, близко ль, далёко ль до брега! В сердце к нему приготовлена нега. Вижу Фетиду: мне жребий благой Емлет она из лазоревой урны: Завтра увижу я башни Ливурны, Завтра увижу Элизий земной!Блаженная райская страна — Элизий земной — чудится поэту: бессмертная нереида Фетида достаёт ему из лазоревой урны Средиземноморья жребий благой, желая подарить бессмертие.
Но мифические образы говорят и сами за себя. Элизий — в переводе: поле прибытия — недаром означает и загробный мир, где пребывают в блаженстве праведники. Небесную страну отделяет от земной лишь лёгкая черта окоёма. Эта зыбкая грань почти неразличима: то ли небо погружается в лазурные волны и землю, то ли море и суша впадают в синее небо.
Мифическая, божественная италийская земля!..
Боратынский, подчиняясь её дыханию, невольно слагает в письме друзьям стихотворение в прозе:
«Вот Неаполь! Я встаю рано. Спешу открыть окно и упиваюсь живительным воздухом. Мы поселились в Villa Reale, над заливом, между двух садов. Вы знаете, что Италия не богата деревьями: но где они есть, так они чудно прекрасны. Как наши северные леса, в своей романтической красоте, в своих задумчивых зыбях выражают все оттенки меланхолии, так ярко-зелёный, резко отделяющийся лист здешних деревьев живописует все степени счастья. Вот проснулся город: на осле, в свежей зелени итальянского сена, испещрённого малиновыми цветами, шажком едет неаполитанец полуголый, но в красной шапке; это не всадник, а блаженный. Лицо его весело и гордо. Он верует в своё солнце, которое никогда его не оставит без призрения. — Каждый день два раза, утром и поздно вечером, мы ходим на чудный залив, глядим и не наглядимся. На бульваре Chiaya, которого подражание мы видим в нашем московском, несколько статуй, которые освещает для нас то итальянская луна, то итальянское солнце. Понимаю художников, которым нужна Италия. Это освещение, которое без резкости лампы выдаёт все оттенки, весь рисунок человеческого образа во всей точности и мягкости, мечтаемой артистом, находится только здесь под этим дивным небом. Здесь, только здесь может образоваться и рисовальщик, и живописец. — Мы осмотрели некоторые из здешних окрестностей. Видели, что модно видеть, в Геркулануме; были в Пуццоле, видели храм Серапийский; но что здесь упоительно, то это внутреннее существование, которое дарует небо и воздух. Если небо, под которым Филемон и Бавкида превратились в деревья, не уступает здешнему, Юпитер был щедро благ, а они присноблаженны <…>».
И всё же в его сердце уже закралась тревога: ещё на море к жене Настеньке воротились её «нервические рюматизмы с постоянною болью в желудке».
Конечно же, в Неаполе он сразу озаботился лечением Настасьи Львовны: по рекомендации княгини Волконской нашли одного из лучших докторов, и тот предписал морские ванны и местную железную воду.
Вскоре здоровье жены поправилось, и Боратынские зажили «самой сладкой жизнью». Вблизи моря жара отнюдь не досаждала — «<…> в России иногда бывает удушнее»; настроение вновь поднялось. «Весёлый нрав неаполитанцев, их необыкновенная живость, беспрестанные катанья, процессии, приходские праздники с фейрверками, всё это так ярмарочно, так безусловно весело, что нельзя не увлечься, не отдаться детски преглупому и пресчастливому рассеянию, — писал Боратынский Путятам. — Мне эта жизнь отменно по сердцу: гуляем, купаемся, потеем и ни о чём не думаем, по крайней мере не останавливаемся долго на одной мысли: это не в здешнем климате».
Вместе с детьми они посетили живописные окрестности Неаполя: Баию, Помпею, Кастелламмаре, Амальфи, Салерно и, наконец, Сорренто, откуда родом был Тассо, один из любимейших поэтов Боратынского. «Теперь неделя наша проходит для детей в уроках, а каждое воскресенье мы делаем une partie de plaisir <приятную прогулку>, осматривая здешние церкви, дворцы и замки, или просто едем за город в какую-нибудь деревушку».
Боратынских опечалило лишь одно — известие из России о кончине отца Николая Путяты: «<…> мы не могли читать последнего вашего письма без содрогания, думая о том, что вы претерпели <…>». Да ещё поэт озаботился оставленными делами: срочной уплатой в Опекунский совет по тамбовскому имению и долгом одной барыне, чем попросил заняться своего друга.
Так, в полном отдыхе и счастье прошли май и июнь.
Боратынские жили уединённо в своей квартире в Vico Carminello a Chiaya с прекрасным видом на Неаполитанский залив; почти ни с кем не общались, за исключением нескольких русских семей, своей давней московской знакомой, княгини Зинаиды Волконской, и художника Александра Иванова.
К тому времени поэт окончил стихотворение, которое, возможно, задумал и начал ещё на пироскафе, когда вспомнились ему отец, детство в Маре и славный его дядька, Джьячинто Боргезе, который столько рассказывал о лучезарной стране Италии…
С письмом Путятам, по-видимому посланным в конце июня, Боратынский отправил два стихотворения — «Пироскаф» и «Дядьке-итальянцу»: поручил отдать их Плетнёву «для его журнала».
Пространный монолог памяти своего воспитателя написан с редкой свободой, — не иначе как лазурные морские просторы, вольный чистый воздух да мягкое благодатное итальянское солнце надышали поэту его мерный слог, щедрые переливы интонации и благородную полноту зоркого и одухотворённого воспоминания.
Беглец Италии, Жьячинто, дядька мой, Янтарный виноград, лимон её златой Тревожно бросивший, корыстью уязвленный, И в край, суровый край, снегами покровенный, Приставший с выбором загадочных картин, Где что-то различал и видел ты один! Прости наш здравый смысл, прости, мы та из наций, Где брату вашему всех меньше спекуляций. Никто их не купил. Вздохнув, оставил ты В глушь севера тебя привлекшие мечты; Зато воскрес в тебе сей ум, на всё пригодный, Твой итальянский ум, и с нашим очень сходный! <…>Поэт вспоминает «благодать нерусского надзора» своего дядьки, обернувшийся за долгих двадцать лет сердечной привязанностью, совместные прогулки по Москве, когда познакомился со всеми в древней столице «макаронщиками», — и вновь видится ему отрочество в родном поместье:
Ты полюбил тебя призревшую семью И, с жизнию её сливая жизнь свою, Её событьями в глуши чужого края Былого своего преданья заглушая, Безропотно сносил морозы наших зим; В наш краткий летний жар тобою был любим Овраг под сению дубов прохладовейных. Участник наших слёз и праздников семейных, В дни траура главой седой ты поникал, Но ускорял шаги и членами дрожал, Как в утро зимнее порой, с пределов света, Питомца твоего, недавнего корнета, К коленам матери кибитка принесёт И скорбный взор её минутно оживёт. <…>