Боратынский
Шрифт:
Давыдов благородный отличался редкой верностью к братьям по Парнасу, особенно к тем, к которым он благоволил. Он помогал и делами, и добрым советом. Он знал, что происходит в доме Боратынского, и ещё лучше знал его натуру. Когда дошло печальное известие о кончине императора Александра I в Таганроге, именно он сказал поэту: иди в отставку!
Действительно, лучшего момента для этого было бы не сыскать.
10 декабря Д. В. Давыдов вновь обратился с просьбой к старинному другу своему А. А. Закревскому: «<…> Мой протеже Баратынский здесь, часто бывает у меня, когда не болен, ибо здоровье его незавидное. — Он жалок относительно обстоятельств домашних, ты их знаешь — мать полоумная и, следовательно, дела идут плохо. Ему надо непременно идти в отставку, что я ему советовал, и он совет мой принял. Сделай милость, одолжи меня, позволь ему выдти в отставку,
Ожидание развязки с военной службой скрашивали письма друзей. Пушкин сообщал, что сочинил романтическую трагедию — «Бориса Годунова», звал в гости в Михайловское. (Увы, это его письмо не сохранилось.) Дельвиг сокрушался, что не получает ни строчки, и передавал поклон от молодой жены. «<…> Она думает, что при тебе я должен ей показаться ещё лучше, чем без тебя. Друг подсоусивает друга <…>», — шутил «божией милостью барон». А про современную словесность замечал уже не шутя — с горечью: «<…> Литература уже давно не принимается или не должна быть принимаема в гостиную: так она грязна. Об ней говоришь в передней с торгашами <…>».
Боратынский отвечал Пушкину — пространно и с необычайной серьёзностью:
«Благодарю тебя за письмо, милый Пушкин: оно меня очень обрадовало, ибо я очень дорожу твоим воспоминанием. Внимание твоё к моим рифмованным безделкам заставило бы меня много думать о их достоинстве, ежели б я не знал, что ты столько же любезен в своих письмах, сколько высок и трогателен в своих стихотворных произведениях. — Не думай, чтобы я до такой степени был маркизом, чтоб не чувствовать красот романтической трагедии! Я люблю героев Шекспировых, почти всегда естественных, всегда занимательных, в настоящей одежде их времени и с сильно означенными лицами. Я предпочитаю их героям Расина; но отдаю справедливость великому таланту французского трагика. Скажу более: я почти уверен, что французы не могут иметь истинной романтической трагедии. Не правила Аристотеля налагают на них оковы — легко от них освободиться — но они лишены важнейшего способа к успеху: изящного языка простонародного. Я уважаю французских классиков, они знали свой язык, занимались теми родами поэзии, которые ему свойственны, и произвели много прекрасного. Мне жалки их новейшие романтики: мне кажется, что они садятся в чужие сани. — Жажду иметь понятие о твоём Годунове. Чудесный наш язык ко всему способен, я это чувствую, хотя не могу привести в исполнение. Он создан для Пушкина, а Пушкин для него. Я уверен, что трагедия твоя исполнена красот необыкновенных. Иди, довершай начатое, ты, в ком поселился гений! Возведи русскую поэзию на ту степень между поэзиями всех народов, на которую Пётр Великий возвёл Россию между державами. Соверши один, что он совершил один; а наше дело — признательность и удивление <…>».
Такой мощный пафос никогда — ни прежде, ни впоследствии — не охватывал Боратынского.
По сути это молитва о русском языке, о русской поэзии, о Пушкине.
Быть может, лучше всех в России Боратынский понимает и предчувствует, что велено и суждено совершить Пушкину — и только Пушкину.
…Это письмо — впрочем, как и все высказывания Боратынского — начисто опровергает мнение некоторых толкователей литературы о соперничестве двух поэтов, о тайной зависти Боратынского к первенству Пушкина, о его якобы ущемлённом самолюбии и недовольстве тем, что пришлось остаться в тени того, кто горел и светил, как солнце, в русской поэзии.
Ничего этого никогда не было: Боратынский слишком серьёзно относился к Слову и слишком самодостаточен был в собственном гении, чтобы завидовать кому бы то ни было. Он отнюдь не страдал комплексом Сальери перед моцартианством Пушкина. Он жил в Слове, как дал ему Бог — и знал, что Бог не ошибается…
Далее письмо Пушкину с патетических высот опускается на землю:
«<…> Посетить тебя живейшее моё желание; но Бог весть, когда мне это удастся. Случая же, верно, не пропущу. Покамест будем меняться письмами. Пиши, милый Пушкин, а я в долгу не останусь, хотя пишу к тебе с тем затруднением, с которым обычно пишут к старшим. — Прощай, обнимаю тебя. За что ты Лёвушку называешь Львом Сергеевичем? Он тебя искренно любит, и ежели по ветрености как-нибудь провинился перед тобою — твоё дело быть снисходительным. Я знаю, что ты давно на него сердишься; но долго сердиться не хорошо. Я вмешиваюсь в чужое дело; но ты простишь это моей привязанности к тебе и твоему брату. — Преданный тебе — Боратынский <…>».
В конце второй декады декабря 1825 года в Москву вместе с известием о воцарении Николая I стали поступать слухи о мятеже войск на Сенатской площади. Петербургские газеты «Северная пчела» и «Русский инвалид» в своих коротких извещениях от 15 декабря только напустили туману. «Вчерашний день будет без сомнения эпохою в Истории России. В оный жители столицы узнали с чувством радости и надежды, что Государь Император Николай Павлович принимает венец своих предков, принадлежащий Ему <…>. Государь Император вышел из дворца без свиты, явился один народу и был встречен изъявлениями благоговения и любви: отовсюду раздавались усердные восклицания. Между тем две возмутившиеся роты Московского полка не смирялись. Они построились в баталион-карре перед Сенатом; ими начальствовали семь или восемь обер-офицеров, к коим присоединились несколько человек гнусного вида во фраках».
Вскоре в Москве начались аресты. Первым заключили под стражу отставного генерал-майора М. Ф. Орлова, потом кавалергардского полковника Кологривова и поручика Свиньина…
27 декабря Боратынский заверил в Московском ордонансгаузе своё прошение об отставке:
«Всепресветлейший Державный Великий Государь Император Николай Павлович Самодержец Всероссийский Государь Всемилостивейший. — Просит Нейшлотского полка прапорщик Евгений Абрамов сын Боратынский, а о чём, тому следуют пункты:
1. В службу Вашего Императорского Величества определён я из пажей за проступки Лейб-гвардии в егерский полк 1819-го года февраля 8 числа, из оного переведён в Нейшлотский пехотный полк с произведением в унтер-офицеры 820 Генваря 4. Прапорщиком 825 года Апреля 21 числа; в походах и штрафах по суду и без суда не бывал, в домовом отпуску находился с 11 Декабря 1820 по 1-е Марта 1821 и 1822 Сентября с 21 по 1-е Февраля 823 года и на срок явился, холост, состоял при полку в комплекте, к повышению чином аттестован достойным. Ныне же хотя и имею ревностное желание продолжать военную Вашего Императорского Величества службу, но с давнего времени одержимая меня болезнь лишила к тому способов, а потому представляя у сего об оной лекарское Свидетельство и два Реверса всеподданнейше прошу по сему, дабы Высочайшим Вашего Императорского Величества указом повелено было сие моё прошение с приложениями принять и меня, именованного, за болезнию от службы уволить по прошению. — Всемилостивейший Государь, прошу Вашего Императорского Величества о сем моём прошении решение учинить. — Москва. Декабря 27-го дня 1825 года. — К подаянию надлежит по команде. Прошение с сочинения просителя набело переписывал Московского Ордонанс-Гауза писарь Александр Васильев сын Любимов. Нейшлотского пехотного полка прапорщик Евгений Аврамов сын Боратынский руку приложил <…>».
Вместе с двумя реверсами о том, что по увольнении казённого содержания просить не будет и что до получения указа об отставке станет проживать в Москве, а также свидетельством о болезни — «одержим сильным ревматизмом левой ноги» и «болью в груди» он отправил это прошение в Кюмень, в штаб своего полка.
Через неделю пришли новые газеты из Петербурга: в числе арестованных назывались братья Бестужевы, Рылеев. О Кюхельбекере говорилось: «вероятно, погиб во время дела», — впрочем, его объявили в розыск… А брат Александра Муханова Пётр — взят в Москве…
В начале января 1826 года Боратынский пишет Николаю Путяте в Гельсингфорс: просит передать письмо об отставке Закревскому:
«<…> Я послал просьбу мою в полк прежде петерб. смятений. Во время оных, несколько испуганный, я написал Лутк<овскому>, чтоб он удержал мою просьбу. Когда всё поуспокоилось, я снова просил его отправить прошение моё по команде. Теперь же я хорошенько не знаю (не получал известия от Лутковского), мог ли он остановить его или нет. Ежели нет, то прошение моё уже давно дошло до вас, ежели да, то вы на днях его получите. Окажи мне это одолжение, да ещё одно. Я, право, не знаю, жив ли мой Лутковский или нет: он мне не отвечает. Извини, что я беспокою тебя моими препоручениями, но ты чувствуешь, что на тебе одном все мои надежды <…>».
Путаный слог; видно, как он сбит с толку и не уверен в себе, как томит его неопределенность. Опять надо дожидаться, и неизвестно сколько, решения своей участи…
«— Я довольно часто вижу Александра Муханова. Кажется, что любовь его к Авроре очень поуспокоилась. На днях познакомился я с Толстым, Американцем. Очень занимательный человек. Смотрит добряком, и всякий, кто не слыхал про него, ошибётся. — Стихи у меня что-то не пишутся, и я почти ничем не занят. Когда решится судьба моя, более спокойным духом, снова примусь за перо <…>».