Боратынский
Шрифт:
Поэма «Бал», начатая несколько лет назад, когда его сердцем ещё полновластно владела жрица давняя любви, в жажде наслаждений удержу никакого не ведающая, была окончена. Поэма эта наконец разрешила обаяние его прежней холостяцкой жизни, и он стал свободен для жизни иной, семейной. С высоты преодоления вольной молодости, в крепости обновления духа Боратынский видел себя уже стариком — и с некою печалью в шутливом тоне оглядывал прошлое:
Венчали розы, розы Леля, Мой первый век, мой век младой: Я был счастливый пустомеля И девам нравился порой. ЯЭто написано, по-видимому, осенью 1828 года…
Можно согласиться с Л. Андреевской и посчитать вместе с ней, что в поэме «Бал» Боратынский с непринуждённостью преодолел Пушкина с Байроном, взяв у них то, что ему годилось, и преобразовав это в совершенно иное — по духу в своё, собственное. Однако, если вспомнить, что мамушка была у всякой светской барышни, а демонический характер выдумал отнюдь не Байрон, а создала как модное явление тогдашняя эпоха, то ясно представляешь, что всё это вполне можно было позаимствовать у самой жизни.
Боратынский, разумеется, прекрасно понимал, что читатель скоропалительный в первую очередь увидит то, что лежит на поверхности и без раздумия припишет ему подражательство. Но не это по-настоящему заботило его, когда он преодолевал Пушкина с Байроном в эпическом жанре. Самобытность поэта, неповторимое своеобразие в творчестве — вот что занимало поэта всерьёз, когда он почувствовал, что его первый век, век младой, безвозвратно отжит. Недаром именно этой теме он посвятил, в переходное для себя время, сразу несколько стихотворений.
Не подражай: своеобразен гений И собственным величием велик; Доратов ли, Шекспиров ли двойник, Досаден ты: не любят повторений. С Израилем певцу один закон: Да не творит себе кумира он! Когда тебя, Мицкевич вдохновенный, Я застаю у Байроновых ног, Я думаю: поклонник униженный! Восстань, восстань и вспомни: сам ты бог!Стихотворение вроде бы обращено к Адаму Мицкевичу, у которого в начале 1828 года вышла весьма байроническая поэма «Конрад Валленрод», — но, конечно же, касается каждого поэта. Одновременно это и остережение самого себя от чрезмерного увлечения кумирами, призыв к трезвой самокритичности, к взыскательнейшей точности самовыражения.
По мысли Боратынского, только самобытность в искусстве достойна памяти последующих поколений, а может быть, и вечности. С достоинством и простотой — нагой мыслью и обычным слогом — это высказано в другом тогдашнем стихотворении:
Мой дар убог, и голос мой не громок, Но я живу, и на земли моё Кому-нибудь любезно бытиё: Его найдёт далёкий мой потомок В моих стихах. Как знать? Душа моя Окажется с душой его в сношенье, И, как нашёл я друга в поколенье, Читателя найду в потомстве я.В этом восьмистишии одно лишь слово выдаёт глубокую важность признания:
<…> на земли моё <…>.Старинный церковнославянский оборот, словно удар в могучий древний колокол, заставляет по-иному звучать стихи: они будто бы наполняются гулом времён. Будничная речь вдруг обнаруживает в себе скрытое торжественное волнение — и звучит уже как заветная клятва об утверждении себя в вечности.
Чуть позже, в 1829 году, Боратынский вновь возвращается к этой теме — и выражает её в точной поэтической формуле, слегка прикрыв чеканный очерк определения тончайшей накидкой провидческой иронии:
Не ослеплён я музою моею: Красавицей её не назовут, И юноши, узрев её, за нею Влюблённою толпой не побегут. Приманивать изысканным узором, Игрою глаз, блестящим разговором Ни склонности у ней, ни дара нет; Но поражён бывает мельком свет Её лица необщим выраженьем, Её речей спокойной простотой; И он скорей, чем едким осужденьем, Её почтит небрежной похвалой.И, наконец, своё высшее воплощение в его лирике эта тема нашла в стихотворении «Подражателям» (первоначальное название), написанном, как установили исследователи, до двадцатых чисел ноября 1829 года, а затем доработанном в 1832–1833 годах. Тут уже поэт не говорит — глаголет: стих пылает огнём и пышет гневом той силы, которой отличалась речь древних пророков:
Когда, печалью вдохновенный, Певец печаль свою поёт, Скажите: отзыв умиленный В каком он сердце не найдёт? Кто, вековых проклятий жаден, Дерзнёт осмеивать её? Но для притворства всякий хладен. Плач подражательный досаден, Смешно жеманное вытьё! Не напряжённого мечтанья Огнём услужливым согрет, Постигнул таинства страданья Душемутительный поэт. В борьбе с тяжёлою судьбою Познал он меру вышних сил, Сердечных судорог ценою Он выраженье их купил. И вот нетленными лучами Лик песнопевца окружён И чтим земными племенами, Подобно мученику, он. А ваша муза площадная, Тоской заёмною мечтая Родить участие в сердцах, Подобна нищей развращённой, Молящей лепты незаконной С чужим ребёнком на руках.Это была пора его поэтического возмужания.
Вся мишура словес пала пред речей спокойной простотой;
пестрота личин — следов былых увлечённостей кумирами — уступила законное место лица необщему выраженью.
Что надменный ум пред мудростью народа?..
Что молодое море литературы пред могучим океаном фольклора?..
Старательно мы наблюдаем свет, Старательно людей мы наблюдаем И чудеса постигнуть уповаем: Какой же плод науки долгих лет? Что наконец подсмотрят очи зорки? Что наконец поймёт надменный ум На высоте всех опытов и дум, Что? точный смысл народной поговорки.