Борьба с формализмом
Шрифт:
Вокруг церкви народ толпится, взрывники-марксисты махорку курят, комсомольцы-ленинцы поют про их паровоз, милиционеры прогуливаются, старухи голосят проклятья, поп и дьякон исполняют что-то в полплача.
— Почему не взрываете? — спросил Мартемьян.
— С мужиком? У нас такого приказа нет, — отвечают взрывники-марксисты. — Прикажите — взорвем.
Понял тут марксист Мартемьян, кто засел в церкви. Вынул наган. Дверь ударом ноги отворил.
Посередине церкви на полушубке сидит Панька, водку пьет, колбасой закусывает. Говорит приветливо:
— Привет,
Мартемьян в церковь зашел, дверь опять же ногой затворил.
— Из колонии убежал?
— А я и не знаю даже, что это такое. Мне что допр, что мопр. Вот это, к примеру, — храм святой. А что такое эр, ка, ка? Волко-эс-эм?
Мартемьян мускулы на лице взбугрил, но взял свою ярость враз в тугую узду.
— Если храм святой, чего же ты в нем водку пьешь?
— Ты же его взорвать решил. После моей водки — поп кадилом помашет, и нету сивого духа. А против твоего взрыва?
— Тебе что? Ты же язычник.
— У язычника Бог есть, а у тебя его нету. Мартемьян, почему у марксистов Бога нету? Иль вам не надо?
— Застрелю я тебя, Панька.
— Застрелишь, так я выйду на паперть застреленный и скажу трудящимся, что ты сын Матвея болящего и московской графини. У меня и документ от графини есть.
Мартемьян побледнел, осунулся.
— А не скажешь.
— Скажу.
— Поганец ты, негодяй. Говори, что врать?
— А не нужно врать. Объясни людям, что в стенах этого храма большие ценности — клад всенародный.
Вышел Мартемьян на паперть, объяснил сотрудникам, что взрывать нельзя — большие ценности в кладке стен замурованы, золотые и бриллиантовые. Сел в машину и укатил. И прямо к известному академику Петровскому с просьбой опубликовать в газете статью, какая жемчужина — церковь Ильи Пророка в Устье.
Панька водку допил, колбасу докушал, крикнул попу, чтобы тот святую воду готовил ему на опохмеление, и уснул.
Объявился Панька на Реке в войну — пришел на свое место, перед тем как немцу войти. Принялся песни петь. И старинные, и советские, и частушки народного сочинения. Иногда даже шепотом пел, но всегда с пританцовками. Подойдет на железнодорожной станции к мужику или к бабам и поет с пританцовками. Немцы видят — смеется народ, а почему?
Донесли на Паньку, конечно. Собаки в тот день выли, задрав морды к небу. Сверчки в избах летали, как мухи. Тараканы и мыши ушли в леса хвойные. А у жителей поголовно звенело в правом ухе.
С дурного пива и дурная голова заболит — жандармы попросили Паньку заговорить их войско от комаров и мошек. Он отказался. Они выдали его немцам как подстрекателя-партизана.
Немцы привели Паньку в районный Дом культуры. Туда же и народ согнали. Так тесно, что пуговица, оторвавшись, на пол не падала. И вот вывели Паньку на сцену. А на сцене деревянный крест. Распяли и приказали:
— Пой!
— А что? — спросил Панька.
— Песни пой, раз ты тут такой певец. Раз все вы тут такие певцы.
Панька, конечно, мог бы уйти, напустив на немцев мороку или коловерчение.
— Какая же это песня, когда я прибитый — ни рукой не взмахнуть, ни ногой притопнуть. Это будет уже не пение, а пустой треск.
Сошел Панька с креста, руки о штаны вытер, в ладони хлопнул и принялся на сцене плясать и песни выкрикивать. И все пустились в пляс. И местные люди, и немцы. «Оп-ля!» — кричат немцы. «Мутер Волга». Офицерские чины палят в Паньку из наганов, и все мимо. А Панька-то вдруг исчез.
Народ закачался, заколыхался — кто на сцену, кто в окно, кто в дверь. Тут и клуб загорелся. Недаром собаки выли.
После пожара немцы искали Паньку по всей Реке, а он только что, вот-вот, минутой не сошлись, был, частушки пел и ушел. Куда направился — неизвестно.
А совсем недавно, господи упаси, видели Паньку четыре интеллигента на дне Реки в затопленной камнями лодке. Смотрит в небо. Говорят, за то, что интеллигенты Паньку не потревожили, не нырнули в глубину пульс щупать, поперла им рыба. И на крючок. И так — сама в лодку скачет. И раки по якорной цепи лезут.
Интеллигенты, хоть и шибко бесстрашные, пустились на берег вплавь. А почему? Потому что, как они сами потом говорили, у всей рыбы, даже у раков, глаза были голубые, и что особенно страшно — смеющиеся. «Такое впечатление создавалось, что они сей миг на хвосты взлетят и примутся частушки метать».
Лодку мальчишка местный пригнал. Правда, рыбы в ней уже не было, а водка была.
Говорят, рыбой сам господь бог не брезгает. Птицы получились из рыбы в процессе эволюции. Ласточки, наверное, из плотиц. Из щуки — вороны. Из судака — аист. Из рака, наверное, вертолет.
Пока Лидия Николаевна в Ленинграде гостила, Васька жил в общежитии у Михаила Бриллиантова. Иногда ночевал у Тоськи. Тоська его хорошо кормила, она работала поварихой в кафе «Ласка».
На всех улицах звучала «Бесаме муча».
Васька зашел домой деньги взять, у него они в шкафу лежали, в старом школьном портфеле.
В комнате за круглым столом сидели Сережа, Лидия Николаевна и тетя Настя — ужинали. На столе посреди вкусно пахнущих харчей стояла бутылка сладкого вина «кюрдамир». На щечках Лидии Николаевны завивались спиральки румянца. Глаза были мокрыми от веселого смеха. И у Сережи Галкина румянец был. И у тети Насти.
Васька так и сказал:
— Какие вы у меня румяные.
— А что? — с вызовом спросил Сережа. — Тебе жалко, что мы за твоим столом ужинаем?
— Я, извините, зашел в туалет, — ответил ему Васька. — Трудно жить одинокому, голодному и холодному. На это дело, понимаете, много денег уходит.
— А меньше выпивай, — сказала тетя Настя. — Мы вот сладенького выпиваем с радости, а ты все горькую и с чего попало.
— Несчастный я, — засовывая деньги в карман, сказал Васька.
Лидия Николаевна сидела прямо, и Сережка Галкин прямо. Как две свечечки.