Борьба с формализмом
Шрифт:
Панька подхватывал его и, взвалив на плечо, удалялся к закатному лесу.
Однажды он унес Матвея из Сельца и принес — мертвого.
От Матвея остались могила на кладбище, придел к церкви и молва, объяснявшая его смерть в многочисленных вариантах.
Вопреки плевкам и проклятиям старух, самым устойчивым был вариант с дамой. Говорили, что занес Панька Матвея в дом местной барыни, у которой гостила в то время больная дама из столицы, и к ней его подложил.
Дама, конечно, исцелилась. Конечно, даме из столицы в радость лишить целую округу богом отмеченного страстотерпца.
Говорят, что в день поминовения Матвея можно видеть и его самого, и Паньку,
— Мог бы ты, ирод, сукин ты сын, пораньше посоветовать дамам насчет меня.
И Панька отвечает ему ласково:
— Матвей, друг мой любезный, ты — мужик одноразовый. Но есть у тебя шанс — отпросись у Спасителя в отпуск. А я тут похлопочу.
— Не отпустит, — плакал Матвей. — Если только убечь? Но я ж там, в раю, без говядины нахожусь…
Молва не любит полу сюжетов, она доводит дело до точки. Стало известно молве, что столичная дама снова приезжала к барыне и прожила у нее с Рождества до Пасхи. А на Пасху Панька и положил на паперть к Илье Пророку младенца — мальчика в стеганом одеяльце.
Где сейчас мальчик — никто не знает, где-то в народе.
По Неве шел ветер, как полк матросов. Матросы были громадны. Обреченно красивы. Нева содрогалась.
Иногда Васька думал о Мане Берг. Представлял ее с худенькой девочкой на руках и в теплом платке. Ему казалось, что девочка Манина ему не чужая. «Я Маню по плечу ладошкой шлепал — это все-таки близость. Маня, наверное, в габардине. Габардин — лошадиное слово». За Адмиралтейством краснел Эрмитаж. Эрмитаж Габардинович.
Васька шел на Гороховую к старику. Старика звали Евгений Николаевич. Был он художником-графиком, профессором и коллекционером.
Что Васька серый, ему намекали многие, но подчеркивали, что среди серых он исключительно самобытен. Старик же говорил о серости как о безбожии и на Васькины заявления о том, что он шире, отвечал негромко:
— Нельзя быть ни выше, ни шире, ни тоньше Бога. Все, что ты Богу пытаешься придать, рождено скудостью твоего воображения. В этом смысле Бога можно сравнить с окружностью. — Старик нарисовал кружок, поставил две точки близко к центру и пододвинул рисунок Ваське. — Бога можно отрицать, но нельзя его трогать. В нашей диаграмме окружность — Бог. Прибавили к ней всего-то две точечки, и получилась пуговица от кальсон.
Почти всегда с разговора о Боге старик переходил на разговор о русских. «Я, — говорил он, — не имею права рассуждать о французах — на это есть Мопассан». О русских старик говорил с еще большей грустью, чем о Ваське. Может, даже с оттенком безысходности.
По его словам выходило, что славяне не сумели или не успели в свое время слиться в орду. Наверное, один из важнейших этапов социальной эволюции — орда. Без ордынства народ не ощущает себя единым. Русским, например, все время чего-то не хватает. Наверное, ликования, вселюдного целования, единого для всех чувства сытости. Русские не строят государство, это императорское рукоделие, — русские идут. Сотворяют Русский путь — дорогу вокруг света. Начали они ее с Поморья, оттуда, где сейчас город Росток. И писать русского человека нужно в пути. Конечно, уже не к орде — не к коммунизму, что по сути дела одно и то же, но к Богу. Сообществу личностей необходим Бог. Сообществу рабов достаточно хозяина. Чтобы написать идущего русского, нужно самому ощутить потребность в пути. Коммунизм — неподвижность. И в итоге — смерть.
Когда старик говорил о коммунизме, Васька потел, вздыхал, чесался, ерзал на стуле, но не перечил
Однажды, придя к нему, Васька застал такую картину: в мастерской у стены стояли высокая красивая женщина и седой мужчина с галстуком-бабочкой. Евгений Николаевич сидел в кресле, опустив свою седую легкую голову. Васька догадался, что женщина — дочь Евгения Николаевича, что дверь ему открыл внук, спортивного вида паренек, белобрысый и неспокойный. А пожилой седой мужчина, Васька о нем много раз слышал, известный московский коллекционер и спекулянт Комаровский. Говорят, он прилетал на военном самолете в блокированный Ленинград, чтобы скупать за еду живопись, антиквариат, драгоценности для начальства.
А глаза! Какие были у старика глаза, когда он поднял их на Ваську. В них был стыд.
Старик болезненно вяло показал рукой на стену, где в золотой раме висел портрет девушки в черной шляпке — Ренуар, самая дорогая картина в стариковой коллекции.
— Извините, я в другой раз, — сказал Васька и, повернувшись так круто, что его качнуло, вышел.
Маня Берг катила перед собой коляску, в которой спала ее дочка. Маню перегнали двое безногих матросов на шарикоподшипниковых тележках. Там, где гранитные вазы, они отстегнули тележки и, оставив их наверху в табунке таких же, как оставляют обувь, входя в мечеть, мусульмане, спустились по лестнице к воде. Пить водку. У воды они чувствовали себя матросами. Матросы-матросы! Там, у воды было много безногих матросов.
Накатывала на Маню теплая полночь. Матрос тянул ее за руку на гранитную кручу, под бронзового коня. Маня отталкивала крепкую матросов руку, сама лезла, цепляясь за тело змеи. Она протиснулась вслед за матросом у лошади между ног и села на камень. Над ней висели тощие ноги Петра, а матрос уже валил ее на спину, и она хихикала.
Матрос слился у нее в глазах с черным брюхом коня, широким, как крыша. И конь опустился на нее. И по ней проскакал. А она все хихикала, ударяясь затылком о камень.
Потом матрос стоял, согнувшись, застегивая клеш, гладил конские бронзовые тестикулы и говорил:
— Погладь. Примета такая — если девушка после этого их погладит, будет ей большое счастье. Большого всем хочется.
Она, все хихикая, встала на ноги и, капризно надувая губы, погладила.
— Ты посмотри, какой вид, — сказал матрос. — Кто на таком виде это проделывал? Это же такая намять. На всю жизнь.
«Боже мой! — закричала Маня шепотом, но все же повернула коляску к императорской скале и покатила ее вокруг памятника. — Боже мой! Боже мой!»
На скалу залезать запретили. Обсадили ее цветами. Тело змеи блестело, отполированное в былые годы руками, в основном детскими. Конские тестикулы тоже блестели не от количества девушек, пожелавших для себя очень большого счастья — их драили зубным порошком выпускники военно-морского училища. Такая была традиция.
Маня стиснула горло пальцами.
Матроса Маня уже и не помнила. Только жестяной звук его голоса. И глядя снизу в лицо царя, плоское, одутловатое, в его глаза, различавшие вдали все страшное, трудно преодолимое, Маня вынула из коляски дочку, прижала ее к себе и спросила всадника, почти задыхаясь: «Как зовут ее, дочку мою?» — «Назови ее Софья», — сказал Петр, не разжимая рта. «Хорошо, государь», — ответила Маня.