Бордель на Розенштрассе
Шрифт:
На балконе отеля, который стоит на Кутовскиплац, завтракает несколько человек. В этот час в отелях царит аромат кофе с молоком и свежеиспеченных рогаликов. Вскоре появятся английские туристы, одетые в длинные свободные пальто. Они направятся к лестнице Младота и, какой бы ни была погода, пожелают непременно одолеть пешком все сто двадцать ступеней, пренебрегая маленьким фуникулером. Затем путь их проляжет к собору Сент-Мари или к мосту Радота, который раскинулся над рекой Рэтт. Парапет моста с обеих сторон поддерживают колонны в романском стиле, на которых изображена знаменитая династия свитавских королей, их правление было прервано в 1370 году германским императором Карлом IV, который, используя дипломатические приемы и угрозы, навязал своего претендента на престол и приложил все силы для того, чтобы дать Свитавии немецкое название
Рэтт — река с бурным течением. Выше по ее течению несет свои воды Одер, а ниже — Дунай. Рэтт стал как бы хребтом, от которого ответвляются самые современные каналы в мире. Рэтт — главный источник благоденствия Вельденштайна. В нескольких сотнях метров от моста Радота, на старых, мощенных камнем набережных, теснятся кафе и рестораны, украшенные таким количеством рекламы и написанных от руки объявлений, что за окнами почти невозможно разглядеть изборожденные морщинами лица капитанов и бледные лица отправителей товаров, которые вместе пили крепкий кофе из дрезденского фарфора и вытирали губы салфетками из льна, выделанного в Брно. В общем гуле можно различить лишь монотонное перечисление товаров и их стоимости, выраженной в различной валюте. Пар, поднимающийся от стоящих на прилавке супниц, того и гляди отлепит объявления от стекол.
Славянские националисты собираются в кафе на пересечении Каналштрассе и Каспергассе со щитом, расхваливающим достоинства русского чая. Некоторые из них не спали всю ночь, другие только пришли. Они объясняются по-чешски и по-свитавски, горячо, хотя и безграмотно. Часто цитируются здесь стихи Коллара и Целаковски: «О моя славянская родина! Имя твое сладко, словно мед; ты помнишь зло, которое тебе причинили. Тебя сотни раз делили, сотни раз разрушали, но никогда ты не была столь дорога нам». Они отказываются разговаривать по-немецки или по-французски. Под рединготами они носят простые деревенские рубахи. Из обуви они предпочитают сапоги, а курят желтые самокрутки. Хотя большинство из них училось в университетах Праги, Хайдельберга или даже Парижа, они не уважают это образование. Они с большим желанием ссылаются на «зов крови», «инстинкт», утраченную славу и потерянную честь. Александра рассказывает мне, что какое-то время ее брат был одним из них, из-за чего главным образом родители и решили увезти его в Рим. Я отвечаю ей, что ценю ее брата за его политическую непреклонность.
У нее такой мягкий живот. Я касаюсь его кончиками пальцев. Моя рука скользит к ее лобку. Она артачится и мягко берет меня за запястье. Все, что вчера казалось мне второстепенным, теперь занимает меня постоянно, почти навязчиво. Витрина ювелирного магазина, салон знаменитого портного, магазин модной одежды доставляют мне такое же большое удовольствие, как некогда бега или чтение книг о каких-нибудь экзотических странах. Эта перемена произошла со мной внезапно, словно из моей памяти вдруг стерлась прежняя форма существования. Мысль об Александре зажигает меня. Кровь ускоряет свой бег по жилам. Мне вспоминается каждое мгновение блаженства. Жестом я отсылаю Пападакиса. Я цепляюсь за свои ощущения. Они — нечто большее, чем простое воспоминание. Я вновь вижу ее. Что же я придумал, собственно говоря? Может быть, она плод моего воображения или я — ее? Банальные события имеют мало значения. В комнате темнеет. На заднем плане красный бархат и розы. Ее пассивность, ее слабость. Ее внезапные и дикие приступы страсти, ее белые зубы. Она становится сильной, но остается такой нежной. Мы затеваем с ней игру. Она знает ее правила куда лучше, чем меня. Я отодвигаюсь от нее и встаю. Подхожу к окну и раздвигаю занавески. Она смеется, лежа на смятых простынях. Я вновь поворачиваюсь к ней:
«А ты — отчаянная».
Пападакис стоит около меня, ожидая указаний. Я прошу его зажечь лампу. Она засовывает голову под подушку. Ее ступни и икры исчезают под льняным полотном; в сумерках округло вырисовываются ягодицы. Она вытаскивает голову из-под подушки, поправляя свои темные локоны. Я вновь рядом с ней и наваливаюсь на нее, лежащую ничком на кровати, всем телом. Мой пенис направлен к щели ее зада, охотно отказываясь от ее жаркого влагалища: никогда — ни прежде, ни потом — мне не доводилось ощущать подобного возбуждения вагины ни у какой другой женщины. Она кусает меня за руку.
Сегодня на площади шумно, Пападакис говорит мне, что проходит какая-то политическая демонстрация.
Я показываю ей на повороте реки старую набережную, которая называется «Бухтой самоубийц». Каким-то странным образом течение выносит именно сюда тела тех, кто бросается с Моста Радота. Вдали мы различаем ипподром, плотную массу зрителей и бегущих лошадей, переливы шелка платьев и знамен на фоне зеленой травы. Чуть ближе к нам находится собор с большим концертным залом, где сегодня вечером в одной программе будут исполняться произведения Сметаны и Дворжака наравне с произведениями Вагнера, Штрауса и Дебюсси. Майренбург отличается большей эклектичностью вкусов, чем Вена. Немного дальше видна позолоченная вывеска кабаре Роберто, где в этот вечер публику развлекают популярные певцы, актеры, танцоры и дрессированные животные. Александра мечтает попасть туда. Я обещаю повести ее в кабаре, но прекрасно знаю, что она, так же как и я сам, способна в ближайшие полчаса пожелать и что-нибудь совсем другое. Она касается горячими губами моей щеки. Красота города приводит меня в восторг. Я провожаю взглядом зеленый вагон конки, который тащат две лошади рыжей масти по направлению к еврейскому кварталу Пти Боэм, где с понедельника до четверга шумит рынок.
Конка добирается до конечной остановки недалеко от рыночной площади — Гансплац. От нее — как когда-то, так и в наши дни — отходят улочки-артерии, каждая из которых с давних пор известна расположенными на ней лавками и магазинчиками. Бавернинштрассе — улица старьевщиков, здесь продают изделия из льна, кружева и ковры, на Фанештрассе можно купить антиквариат и охотничье оружие, в переулке Хангенгассе обосновались книготорговцы, продавцы писчебумажных товаров и эстампов, на Мессингтштрассе — изобилие фруктов, овощей, мяса и рыбы. На самой рыночной площади можно найти все, что пожелаешь. Здесь же есть и шарманщики-итальянцы, и скрипачи-цыгане, мимы и кукольники. Уличные торговцы спорят с покупателями под сверкающими навесами в тени синагоги, о которой говорят, что она — самая большая в Европе. Ее раввины пользуются известностью и влиянием во всем мире.
Одетые во все черное, респектабельные образованные мужчины поднимаются и спускаются по ступенькам, на которых расположились торговцы пряниками со своими подносами; где мальчуганы продают сигареты, а их сестры в красивых ярких платьях делают танцевальные па в надежде привлечь внимание к продаваемым пирожным и сладостям.
Прилавки ломятся от игрушек, одежды, окороков, колбас, музыкальных инструментов и предметов домашнего обихода. Торговцы расхваливают свой товар и отпускают шуточки, состязаясь со звуками гитары, аккордеона, скрипки и выкриками продавцов лимонада.
В конце переулка Хангенгассе стоит большой автомобиль пурпурного цвета, привезенный из Франции; он дрожит и фыркает, на приподнятом сиденье возвышается шофер. Он в фуражке, очках и в пальто на меху — неизменных причиндалах его профессии. Затянутыми в перчатку пальцами он невозмутимо нажимает на клаксон, предлагая прохожим воспользоваться его услугами. Но толпа расступается, а пурпурный автомобиль, не найдя клиентов, катит дальше к более роскошным кварталам по улице Фальфнерсаллее, которая была Елисейскими полями Майренбурга, к ресторану Шмидта. Здесь теперь, к великому огорчению официантов, шиковали нувориши, которые всего год или два назад обслуживали только аристократию города. Благородное общество, сетовали они, изгнано вульгарными, грубыми владельцами пароходов и хозяевами ткацких мастерских, жены которых носят на своих багровых шеях жемчуга разорившихся знатных семей. Они разговаривают на таком немецком, который раньше слышали только в моравском квартале, промышленном пригороде, расположенном на другом берегу Рэтта.