Борджиа
Шрифт:
— Я согласен с Лукрецией, — проговорил Родриго. — Орсини — могущественный клан, и я хорошо понимаю, что произойдет, если наша с вами вражда приобретет слишком радикальные формы. Поэтому я не хочу открытой вражды, Антонио. Я не хочу войны. Мой сын ведет уже одну на севере и выигрывает ее, ни к чему усложнять все сейчас.
«Может быть, после», — эти слова повисли над столом несказанными, и оба, кардинал и Папа, понимающе улыбнулись друг другу. Что ж, не худшая развязка. Хотя эти бездельники, его племянники, все же заслуживают хорошей трепки.
— Поэтому ничего не бойся, — мягко сказал Родриго, глядя Орсини в глаза. —
Он поднял бокал. Шардоне сияло и мерцало, ловя световые блики. Антонио метнул быстрый взгляд на Лукрецию, с очаровательной улыбкой подносящей кубок к губам. Кубок с кьянти…
Мысль его заработала с бешеной скоростью. Борджиа пьет шардоне. Что мешало ему подсыпать яд и принять лошадиную дозу противоядия за пять минут до моего прихода? Он кажется несколько бледным, несмотря на веселый вид, так что это вполне возможно. И он нарочно велел дочери налить мне другое вино, чтобы я сам попросил себе то же вино, которое пьет хозяин. Потому что если я не прав, то отчего Лукреция пьет кьянти?
— Монна Лукреция не жалует вина Бургундии? — спросил он, выигрывая время.
Лукреция откинула назад белокурую головку, ее мелодичный смех засеребрился по комнате.
— Очень жалую, ваше преосвященство. Но это кьянти нам нарочно везли из Гайоле, там в этом году урожай особенно удался. Какой-то новый сорт, я все забываю, отец… как бишь его?
— Санджовезе.
— Да-да, санджовезе. Отец грозился выпить его в первую же неделю, но я уговорила оставить бутылочку до моего приезда. Вы ведь знаете, я только вчера вернулась в Рим…
Она болтала что-то еще, щебетала, всеми силами создавая за столом непринужденное и легкое чувство. Она в самом деле была прелестна, и даже выглядела бы невинной, если бы не ее разноцветные глаза — глаза Борджиа. Борджиа умели очаровывать, каждый из них, но их всегда выдавали глаза.
— Вот поэтому я и пью кьянти, — закончила Лукреция какую-то шутку и вновь засмеялась, и вновь затеплилась в чреслах Антонио Орсини та искра, которую он в себе давно затушил. Он вдруг подумал, что если отец этого дивного, невинного и развратного создания в самом деле угощается от ее прелестей, то его, по большому счету, можно понять. И уж совершенно точно Родриго не станет зря рисковать своим сокровищем. Значит, как бы там ни было с шардоне, но в кьянти яда точно нет.
— Вы меня убедили, — сказал Орсини, выплескивая содержимое своего кубка на ковер. — Налейте-ка и мне этого славного винца.
— С удовольствием, ваше преосвященство. Вы не пожалеете.
Вино в самом деле оказалось отменным. Тонкое, смолистое, с ноткой горчинки, встревожившей Антонио, но он вновь посмотрел на розовые щечки Лукреции, на ее сияющую улыбку, на губы, потемневшие от вина, которое она выпила одновременно с кардиналом — и успокоился. В течение следующего часа, поддерживая беседу, он украдкой наблюдал, что пьет и что ест Лукреция Борджиа, и, позволяя накладывать себе на блюдо все подряд, ел только то, что ела она. Наблюдая также за Родриго, он заметил, что блюда, которые ест папа и его дочь, ни разу не совпали. Это только утвердило Орсини в своем выводе: его пригласили, чтобы отравить, но фокус не удался. Что ж, это урок тебе, Родриго Борджиа. Я, может, и стар, и на какое-то время склонился
Он ощутил, как горло разрывает хрип, но и тогда не сразу понял, что именно произошло. В животе противно заурчало, а потом внутренности словно опалило огнем, и он рухнул лицом на стол, выпучив глаза и судорожно царапая руками горло. Он хотел позвать своего пажа, оставшегося за дверью, крикнуть кого-то на помощь, спросить, как же так, как это произошло… Отец и дочь Борджиа, умолкнув на полуслове, сидели неподвижно, наблюдая за его страданиями.
Потом Лукреция встала, обогнула угол стола и, склонившись так низко, что золото ее локонов коснулось мокрого от пота лба кардинала Орсини, сказала:
— Вам, должно быть, неясно, как это вышло, ваше преосвященство. Вы ведь так старались есть и пить только то, что ем и пью я. Вы знаете, как мой отец любит меня, он скорее рискнул бы собственной жизнью, но не моей.
Орсини смог ответить только хрипом. И тогда Лукреция, лукаво улыбнувшись, запустила пальцы за корсаж и медленно расстегнула его. Орсини выпученными, налившимися кровью глазами смотрел на ее круглые, высокие груди, обнажившиеся перед его лицом. И на какое-то украшение, что-то вроде амулета в форме фигурки птицы, качнувшееся между ними.
— Правда в том, кардинал, — прошептала Лукреция Борджиа, — что вы ничего не знаете. Упокой Господь вашу душу.
Орсини выпустил изо рта кровавый пузырь слюны, мокро вздохнул и умер.
Лукреция выпрямилась и застегнула корсаж, оставив ласточку снаружи. Подошла к отцу, опустилась перед ним на колени. Твердая ладонь с папским перстнем накрыла ее темя. Лукреция взяла эту руку и поцеловала.
— Позаботься о его паже, — сказал Родриго.
— Ну что, друзья, — весело проговорил Чезаре Борджиа, хлопнув себя ладонями по бедрам. — Сегодня мы будем ужинать в Сенигалье. Ты проспорил, Вито, с тебя пятьдесят дукатов!
Вито Вителли натянуто улыбнулся. Остальные выдавили подобные усмешки: напряженные и неискренние. Все они были здесь — Вителли, Фермо, Гандина, оба Орсини, — и все смотрели на Чезаре с затаенным страхом, хотя он давно сказал им всем, что простил. Что они нужны ему. Что в ворота сдавшейся Сенигальи они войдут только все вместе.
— Да что вы кислые-то такие! Паоло, Франко, ну! Оливер, а ты? Ты ведь волочился за дочкой Андреа Дориа, а сегодня мы будем есть и спать в его доме, так что станцуешь со своей зазнобой тордильоне.
— Это было давно, мессир, — пробормотал Оливер да Фермо, отчаянно покраснев. — Мне было пятнадцать, а ей и того меньше…
— Ну и что? Уверен, она до сих пор по тебе сохнет. Взбодритесь, друзья. Мы поставили чертову Сенигалью на колени, вы и я, вместе. Разве Чезаре Борджиа не умеет ценить оказанную ему помощь?
Они переглянулись, почти не таясь. Да и чего таиться, когда Бентивольо, душа заговора, взбаламутивший и растравивший их всех, первый пошел на попятный и примчался к Чезаре каяться и клясться в верности. За ним потянулись и остальные — ничего другого не оставалось. И Чезаре простил. Простил, хотя к тому времени уже успел собрать достаточно людей, чтобы восполнить потерю предавших его кондотьеров. Но когда они вернулись, он принял их. На войне не бывает слишком много войска, и осада упрямой Сенигальи это лишний раз подтвердила.