Борис Годунов
Шрифт:
– Все от Бога!
– сказал Борис, задохнувшись от осенившей его мысли.
Поворотился к жене, зная, что и она подумала о том же. И увидел подумала.
Встало вдруг перед глазами. Царевич Иван, с лицом белым, натянутым на костяк так туго, что, кажется, раствори он рот пошире - кожа на скулах лопнет, заорал на отца, ибо во всем был копия. И во гневе.
– Коли сам бегаешь от врагов, дай мне хоть один полк! Накручу хвост Замойскому, чтоб и дорогу забыл ко Пскову. Он потому и стоит, что погнать его некому. Войско дай,говорю тебе!
Иван Васильевич, откинувшись на высокую
Иван смолк, виновато прижал руки к груди, пошел к отцу, опустив по-овечьи голову, раскаиваясь в недержании обидных слов.
Тогда-то и полыхнули навстречу овну змеиные, сожравшие человеческое счастье глаза. Иван Васильевич изогнулся и, выхватя правою рукою из-за спинки стула костяной жезл, принялся бешено тыкать сына, метя в голову.
– Мятежник! Выкормыш Захарьинский!
Борис, обмиравший в стороне, почуя собачьей натурой своей, что пришел час жертвовать жизнью хозяина ради, кинулся между отцом и сыном, и подлый царский жезл с копьем на конце не раз и не два вошел в его тело.
Но поздно! Поздно! Царевич, обливаясь кровью, гулькад что-то по-голубиному, невнятно и примиряюще, рухнул на колени, завалился. И последнее, что видел Борис: глаза, подернутые пеленою.
– Не жалей меньшого Ивана, - утешала мужа Мария Григорьевна, - он бы творил-то-же, что м отец. Тебя первого во грех бы ввел.
Борис согласно покачал головой. С Марией Григорьевной поговорить всегда интересно. Первые годы с ужасом в груди и жил, и спал. Но привык. Коли с Грозным было привычно, чего же к красавице Марии Григорьевне не привыкнуть... Пробовал тишайше сбивать ее со своего подколодного следа, куда там! Читает в душе как по-писанному, лучше уж не сердить.
– Помолимся?
– сказал он ей.
– Помолимся, - глазами в лоб ему уперлась, будто пестом тюкнула: до слез разжалобился. Мужик в слезах, как баба в соплях. С души воротит.
Зажег свечи перед образами, принялся шептать молитвы, глуша в себе былое. Но знал: обернись он сей миг - за спиною его, ухмыляясь, стоят двое: Иван Васильевич и Малюта.
– Приложился бы ты ко святыням, что привез патриарх Иеремия, посоветовала Мария Григорьевна.
Он обрадовался и совету, и самой тревоге за него: не все-то ему печься о доме своем, о царстве, о народе. Онто хоть единой душе жалобен? Ах, умница Мария Григорьевна! Милый человек, с душою, \как гладь колодезная. Урони песчинку, и от песчинки круги пойдут.
Взявши жену за руку, повел ее Борис Федорович в заветную сокровищницу, где хранились не золото, не жемчуг, не светоносные каменья, но святыни.
Константинопольский патриарх Иеремия, вчистую разоренный турецким султаном, приехал в Россию за милостыней. У патриарха за долги и дом взяли, и храм.
Привез он с собою панагию с мощами и с крестом, сделанным из дерева Иисусова креста. В ту же панагию были вшиты часть одежды Христовой, часть копья, коим кололи римские солдаты тело Иисусово, части трости и губки, на которых было
Поцеловал Борис Федорович святыню, будто к самим Христовым страданиям приложился. Но в тот самый миг, когда растворилась его душа Божеству, померещилось ему лицо князя Тулупова, опричника и советника царя Ивана Васильевича. В ушах залаяло, хуже чем наяву, и понеслась любимая царская потеха - травля собаками зашитого в медвежью шкуру обреченного на муки человека.
– Что ты бледен стал?
– перепугалась Мария Григорьевна.
– Новгородского архиепископа Леонида вспомнил, - косноязычно пролепетал Борис Федорович, о Тулупове помянуть не смея.
– Крест целуй! Древо креста Христова!
– прикрикну-.
ла на супруга Мария Григорьевна, и он был послушен.
Прикладывался по порядку ко всем мощам, привезенным Иеремией: к левой руке по локоть святого Якова - одного из сорока мучеников,, к малому персту с руки святителя Иоанна Златоуста, к частице мощей мученицы Марины антиохийской, к кости из глазницы мученицы Соломенеи.
– Ну что ты раздумался?
– утешила, дыша женским добрым теплом, добрая жена.
– В такой-то день поминать разное... А уж коли худое вспомнилось, вспомни и доброе. Не знаю другого в русской земле, кто был бы щедрее тебя в милостыне. Помнишь, посыпали подарки вселенским патриархам? От царя Федора царьградскому Иеремии убрусец в жемчуге, а от Слуги, от Бориса от Федоровича-сорок соболей, да кубок серебряный, да ширинка в жемчуге. Ерусалимскому Софонию от Федора - убрусец, да четыре сорока соболей, а от Слуги от Бориса Федоровича- хоть и сорок соболей, да ценою четырех сороков дороже. От Марьи Григорьевны - ширинка, от Федора Борисовича - кубок, от Ксении - Спасов образ в дорогом окладе... И антиохийскому патриарху, и александрийскому: то же самое. Бела твоя душа, все отмолено, открещено. Не томись, не казнись - вольно живи. Уж не Слуга ты боле, царь!
– Царь!
– улыбнулся Борис Федорович и погладил жену по щечке.
– Царица ты моя! Умница! Государыня!
– А коли так, пошли за царский стол царские кушанья кушать.
– С охотою, - сказал Борис Федорович, но тотчас встала посреди потемок его души смурная, пьяная харя князя Тулупова.
Всего-то и шепнул Борис царю Ивану Васильевичу - упаси Боже!
– не оговаривая, истинную правду: "Князь сегодня нож точил, к тебе собираясь". Кто ножа не точил, идя к Грозному: тупым ножом человечью шкуру не обдерешь, а в те поры царев двор был не хуже живодерни.
Царь Иван поместья Тулупова, старого любимца, молодому любимцу пожаловал.
– Я ведь все монастырям отдал, - сказалось вслух само собой.
– Ты про что?
– не поняла Мария Григорьевна.
Борис Федорович, осердясь на свою оплошность, ответил в сердцах:
– Не поцарствовать мне, как Федору цврствовалось.
Он, блаженный человек, думами себя редко обременял, а тут и на миг единый отдохновения нет. Муха прожужжит, и муху держи в голове.
– Зачем тебе царствовать, как Федор царствовал? Что полено, что Федор! Царство ему небесное!