Борис Годунов
Шрифт:
Вновь скрипнула дверь. На крыльцо вышел человек.
— Кто спрашивает? — сказал и, вглядываясь, ступил вперед.
— А ты спустись, спустись к нам, соколик, — попросил чернявый медовым голосом, — слово есть.
Но видать, душа не сдержалась в нем, и голос хоть и медовый, но звякнул жестко.
Человек святой, угадав недоброе, оборотился было и хотел кинуться в дверь, но чернявый в мгновение оказался с ним рядом, взмахнул рукой и, как кот лапкой, ударил в висок. Святой повалился с крыльца. Руки у него отвалились в стороны. Знать, удар крепок был. Подхватив юрода, чернявый, как куль с ватой,
— Гоже, — улыбаясь, сказал чернявый, — хлеб да соль…
Но так сказал, что у хозяина запрыгала борода. Один из мужиков наклониться было хотел, но чернявый шагнул вперед и опрокинул стол. Прибил к стене мужиков.
Через минуту, связанные, как бараны, лежали мужики у печи. Хозяин, стоя на коленях в углу, тряс худыми плечами.
— А с ним что делать будем? — спросил у чернявого товарищ, поднимаясь от связанных мужиков.
— Милые, дорогие, — запричитал хозяин, — не убивайте, господом богом прошу! Четверо детишек у меня…
Чернявый взглянул на него. У хозяина крутым яблоком кадык вылез из воротника.
— Деньги посулили, водочкой напоили, вот и пустил их переночевать, — молил хозяин. — Господи, чуяло сердце недоброе! Пожалейте!
— Целуй икону, — сказал чернявый, — что не видел нас. А эти, — он пнул связанного мужика, — пришли к тебе с вечера да и ушли рано утром. Ну!
Зубы открылись у него в бороде. Белые, чистые, что жемчуг.
Хозяин сорвался с колен, припал со слезами к иконе:
— Не видел, не знаю, никого не видел… Христом господом нашим… — Спина у него плясала.
— Хватит, — прервал чернявый, — не скули.
Оглядел избу. Лавка у стены. Оконце в две ладони. Печь. На лежанке горой серые лохмотья. Скудно. Бедно. Оно и впрямь, сообразил, могли соблазнить мужика стаканчиком. Хмыкнул. Еще раз обвел избу взглядом и вдруг, насторожившись, подозрительно спросил:
— А где хозяйка?
— С детишками на богомолье пошла, милостивцы, с детишками.
— Гоже, — сказал чернявый. Оборотился к товарищу, кивнул на связанных: — В сани.
Мужиков сволокли в сани, бросили рядом с юродом, притрусили сверху соломой. Сели на них сверху.
— Давай, — кивнул вознице чернявый и, повернувшись к стоявшему на коленях в калитке хозяину, сказал: — А ты, дядя, помни — икону целовал. И то помни: чуть что — придем.
Хозяин склонился до земли.
Сани тронулись. Возница взмахнул вожжами. Кони побежали бодро, но чернявый все же поторопил:
— Скорее, скорее.
Выскакали к Козьмодемьянским воротам. И вовремя. Сторожевые стрельцы уже тащили рогатки перегородить дорогу. Сгибаясь под тяжестью, волокли дубовую колоду, запиравшую ворота. Сани проскочили мимо. Стрелец у ворот хотел было крикнуть что-то, но ветер с Москвы-реки взметнул снег с дороги, бросил в лицо. Стрелец поперхнулся, махнул рукой.
Кони спустились к реке и уже по гладкому побежали вовсю.
Вот так дела творились на Москве, и слово Семена Никитича не слетало
Стрелец у городских ворот отер лицо и вдруг подумал: «А где я видел чернявого мужика, что в санях сидел?» Припомнил: «В фортине» [5] . Усмехнулся. Такое всегда вспомнить приятно. Водочки в тот раз попито было предостаточно. Стрельцы загуляли, а тут денежный мужик подвернулся. Как раз этот — с черной бородой. Серебра не жалел. Стрельцы даже подумали: уж не иудины ли то денежки? Но чернявый человечно говорил о людском житье и все больше напирал, что-де при Федоре Иоанновиче москвичи беды не знали. Говорил и то, что правитель Борис Федорович тоже смирен. Спьяну, однако, кто-то полез к нему с кулаками, но другие зашумели за столом: «Постой! Послушай — человек дело говорит».
5
Фортина — кабак.
Кашлянул стрелец. Еще раз подумал: «Хороша была водочка». Глянул в снежную даль. Сани, едва видимые, летели по ледяной дороге. Стрельца позвали от ворот, и он, забыв и о санях, и о чернявом мужике, побежал на голос.
Однако мужики с Варварки были для Семена Никитича малой заботой. Язык злой, конечно, вырвать следовало, дабы поменьше народ на Москве смущался, но другое, и много труднее, поручено ему было тайно.
По смерти царя Москва ощетинилась заставами. Стрельцам было приказано: не то что человек — птица не пролетела бы ни в город, ни из города. На дальние подступы поскакали гонцы, и там было велено: рубежи держать крепко. Гонцам давали на смену по коню, а то и по два. Снег ли, ветер — гони, медлить не смей. Поскакали доверенные люди, понесли весть: царя не стало и ныне строго. У посольских дворов затворили ворота. Сказали: «Из домов ни шагу. Свое решим — тогда уж и вам обскажем».
К избам посольским поставили стрельцов.
— А что так-то, — молоденький стрелец пытал у седоусого дядьки, — больно опасливо? А?
— Эх, сосун, — ответил тот, — узнаешь… Сейчас самая страсть. Держава без головы…
Плечами повел, будто через шубу ветер прохватил:
— О-хо-хо…
Весть полетела по Руси. И закрестились, вздыхая, и на ливонских рубежах, и на южных неохватных границах. Однако приказов никаких, окромя сказанного о строгости, не выходило.
С гонцами Семен Никитич говорил подолгу. С каждым порознь и в тайных комнатах. В том, что разговор тот останется лишь промеж них, гонцы крест целовали. Велено же им было одно: сильных людей по городам и весям склонить словом и посулами к тому, что царем на Руси должен стать правитель Борис Федорович. Да еще и так говорил Семен Никитич, щуря глаза и вглядываясь в самую душу каждому доверенному:
— Царь Борис ни тебя, гонца, ни сильных, что поддержат его, милостями не обойдет. Довольны будут и внуки, и правнуки послуживших ему и щедрость ту восславят.