Борисов-Мусатов
Шрифт:
КРАТКОЕ ВСТУПЛЕНИЕ
«…Жил он — бедный, больной, грустный и несчастный. К чему, зачем? Ведь он не мог воскресить той жизни, о которой грезил, и не мог сделаться соучастником иного бытия? Он любил красоту и был маленьким уродом, он мечтал об умерших — и был живым. Смерть поняла нелепость
Неужели — так? Может ли жизнь оказаться нелепой? Или иначе: если мы почему-либо не смогли увидеть для себя смысла в чьём-то существовании — не наша ли то вина?
Не лучше ли сказать: в подобных суждениях отражается пессимизм упрощённо-эмоционального восприятия жизни, а он способен лишь увести от истины.
Но ведь именно поиск истины должен вести нас по следу чьего-то существования — то есть поиск того смысла, который в чём-то обогатит наше понимание жизни, нашу душу; иначе все блуждания в подробностях чужой биографии, движимые пустым и праздным любопытством, обернутся лишь напрасной тратою времени.
Времени… Может быть, в этом главная загадка — и разгадка — искусства Борисова-Мусатова. Время — что тяготеет над человеком, что ощущается им порою как истинное проклятие. Время, непостижимая тайна нашего бытия. Время, жёсткой петлей захлестнувшее человека и влекущее его к неведомому концу. Как противиться его неодолимой энергии? Художнику — не какому-то конкретному, но художнику вообще — начинает порою казаться, будто он может помужествовать с неодолимым и неведомым, ибо он творец, ибо он может создать с помощью своего искусства собственный мир, в котором иное, подвластное художнику время.
И можно попытаться создать мир без времени, остановить течение событий, воплотить в творении своём мечту о бессобытийном мире. Можно попытаться прожить жизнь в искусстве, отъединившись от реальности, освободиться от власти бога-Хроноса, безжалостно меняющего жизненные формы и образы.
Жизнь Борисова-Мусатова и стала прежде всего попыткой такой жизни в искусстве, жизни вне реального времени, попыткою ухода в мир образов, творимых собственной творческой волей.
Это невозможно? Это иллюзия. Но иллюзия художественного воображения, воплощенная в творческих созданиях, — тоже реальность. И как бы там ни было, нужно сознать утраты и обретения этой сотворенной человеком реальности.
Да ведь и не одинок был Борисов-Мусатов в своём стремлении укрыться порою от жизни — в искусстве, в искусственном мире. К миру вымысла, мечты, иллюзии стремились многие в то время, на рубеже XIX–XX веков. Сколькие безумцы исповедовали стремление ко сну золотому — пусть даже и не для всего мира, но для себя только.
И не это ли стремление постоянно воспроизводится в человеческом бытии во всех точках времени и пространства: забыться в мире грез, вымысла, в придуманной кем-то красивой сказке. Пусть хоть ненадолго, но уйти от томительного существования в повседневности. А уж у художника тут и вовсе безграничные возможности, ему нечего ждать помощи извне — всё в его воле. Он живёт в искусстве, он всевластен в созданном им мире.
Вправду ли нелепа подобная жизнь?
Вопрос отнюдь не риторический, он требует размышлений. Скороспешные же выводы для понимания хотя бы доли истины губительны.
ПЕРВЫЕ ДВАДЦАТЬ ЛЕТ
«ПЕРВЫЕ ОПЫТЫ С ПАЛИТРОЙ»
САРАТОВ 1870–1890
«В деревню, к тетке, в глушь, в Саратов!»— кричит Павел Афанасьевич Фамусов провинившейся дочери, грозя тяжкой карою ссылки, и угроза его строится по нарастающей: в деревню! — нет, этого мало; — в глушь! — сильно, но недостаточно, а поэтому самое тяжкое под конец — в Саратов! — хуже некуда.
Там, в Саратове, и родился 2 апреля (а по-новому— 14-го) 1870 года Виктор Эльпидифорович Борисов-Мусатов.
Правда, с фамусовских-то времён уже полвека минуло. Саратов хоть и остался глубокой провинцией, но уж не той глушью был, что прежде. Провинция тоже приобщалась к цивилизации. Говорят порою: пробуждалась. Но не поверхностное ли и неумное презрение сказывается в таком понимании провинциальной жизни? Почему жизнь людей — ведь людей же, со всеми их радостями, горестями и заботами, — нужно именовать непременно спячкой, когда она не соответствует меркам столичного быта? Мы привыкли именовать духовной жизнью именно существование в интеллектуально-эмоциональных рамках и непременно вблизи «очагов культуры». Но — «дух дышит, где хочет» (Ин. 3,8).
Саратов встал на рубеже, где кончалась русская земля: дальше, за Волгой, шли территории немецких поселенцев, а там уже казахские степи, кочевья, пустыни, Средняя Азия… Много можно было увидеть на волжских берегах лиц нерусских; тут языки смешивались — и уживались все мирно, торговали потихоньку — делить было нечего. У Мусатовых тоже как будто татарской крови подмешалось. О том свидетельствует предание. О том же говорит что-то неуловимо татарское в лице самого художника. Впрочем, никого это не смущало. Биографы же любят теперь обыгрывать происхождение фамилии от татарского слова «мусат» — молот.
Преданьями глубокой старины Саратов не мог поразить воображение своих обитателей, но за три века существования своего (возник город в XVI столетии) кое-что и он повидал. Разгул понизовой вольницы, Стеньку Разина да Емельку Пугачева. Не совсем удачно пытался организовать защиту города от пугачёвцев славнейший (в поэзии, но не в ратном деле) Гаврила Романович Державин. Тут впервые пересеклись, в пространстве, но не во времени, пути двух поэтов — ибо и Борисов-Мусатов был истинным поэтом в своём искусстве, в живописи. Кстати, Державин тоже не без татарской крови, — но это так, к слову пришлось.