Борька, я и невидимка
Шрифт:
– Нет, конечно.
– Тогда почему мне нельзя так думать?
– Но ты говоришь.
– А разве на самом деле я хуже всех?
– Нет, конечно.
– Значит, я правильно думаю, что лучше всех?
– Кого всех?
– Кто хуже меня. Ведь если, Лина Львовна, взять кого-нибудь лучше всех, то все остальные будут хуже. А если взять кого-нибудь хуже всех, то все остальные будут лучше. Получается, что все лучше кого-то и все хуже кого-то. А лучше всех быть нельзя, потому что тогда нужно быть лучше самого себя. И хуже всех быть нельзя по той же причине. Вот и получается,
Я еще долго рассказывал Лине Львовне про лучше и хуже. Это я не сам придумал, а прочитал в одной книжке. Но Лина Львовна не знала, что я не сам придумал. Она смотрела на меня, и от смеха у нее дрожали губы. А мне нравилось, что ей хочется смеяться, хоть она и сдерживалась изо всех сил. Ведь она – старшая пионервожатая и должна нас воспитывать. А она совсем никого не воспитывает. За это у нас ее все ребята любят.
Наконец Лина Львовна не выдержала и засмеялась громко.
Вот тут мы с ней и попались.
Открылась дверь, и вошла Елизавета Максимовна.
Лина Львовна сразу перестала смеяться. А я замолчал.
– Ну и что?
Я молчал. Чего тут отвечать? Я снова думал об «Уленшпигеле». Там, если человек не сознается, что он колдун, его замучают до смерти. А если сознается, то сожгут за то, что колдун. Какая же разница! И я решил молчать. Только мне жалко было Лину Львовну. Она открыла альбом и уже, наверное, десять минут смотрела на одну фотографию.
– Так что же, Шмель?
Я молчал.
– Ты будешь отвечать?
А я молчал.
– Да-а… – сказала Елизавета Максимовна. – И это сын полярника…
И тут мне так захотелось ответить, что даже мурашки по спине забегали. Но я промолчал. Только руки из карманов вынул.
– Да-да, – обрадовалась Елизавета Максимовна. – Сын полярника. Героя. Отважного человека. На него смотрит весь мир. А кто смотрит на тебя, Константин Шмель? Что ты сделал полезного? Отец дрейфует на льдине, терпит лишения и голод, а сын…
Больше выдержать я не мог. Мой отец плавает на СП, а не она! Он м о й отец, а не ее!
– Никаких лишений у них нет! – сказал я. – Им на самолетах цветы возят и шоколад. И даже елки к Новому году. И льдина у них толстая, как… как дом. Они получше всех живут!
Я говорил и уже никак не мог остановиться. Расписывал, какая у них прекрасная жизнь. Что они просто объедаются шоколадом и задыхаются от жары в своих домиках. Я говорил назло. И я, и мама, и Зинка читали в газетах, что у них два раза лопалась льдина и они в пургу перетаскивали палатки на другое место. Папа писал веселые письма. Но и я, и мама, и Зинка понимали, что он пишет неправду, чтобы мы не волновались. И я волновался за своего отца. И пускай она за моего отца не волнуется.
– Достаточно, Шмель, – сказала Елизавета Максимовна. – Больше говорить не о чем. Приедет мать, мы пригласим ее на педсовет. Или… или вот что. Лучше мы пошлем твоему отцу радиограмму прямо на льдину.
– Вы не имеете права! – крикнул я.
– Мои права – не твоя забота. Иди и закрой плотнее дверь. Мне нужно поговорить с Линой Львовной.
Я посмотрел на Лину Львовну. Она сидела и рассматривала ту же фотокарточку. Она была вся красная, но на меня не смотрела.
Я повернулся и ушел из пионерской комнаты. А мог бы не уходить, потому что пионерская комната – наша комната. Она для ребят. Никто не имеет права отсюда меня выгонять. Но мне было обидно на Лину Львовну за то, что она все время молчала. Она струсила. Я больше с ней разговаривать не хочу. И я на все это чихать хотел с высокого места.
Про собрание
На это собрание я бы за тысячу рублей не пошел, если бы не боялся, что Елизавета Максимовна пошлет телеграмму на льдину. Интересно, почему так получается: не хочешь идти, а все равно идешь. Я ведь знал, что будут ругать. Меня на каждом собрании ругают, будто я хуже всех. Может быть, я просто родился недисциплинированный, а потом стану таким дисциплинированным, что у них слюнки потекут. Папа говорит: «Человек все время меняется». И я тоже меняюсь. Раньше я был еще и похуже, а сейчас стал лучше. А буду еще лучше. Может быть, лучше всех. А как человек себя ведет – это еще ничего не значит. Мы вот играем в войну. Одни бывают фашистами, а другие – нашими. Так что же, те, которые изображали фашистов, когда станут взрослыми, будут фашистами, что ли?
А я про шпионов люблю читать. Может быть, я шпионом буду?
И еще я ненавижу, когда врут по-настоящему. Если сказать, что видел собаку, у которой хвост на носу, а нос на хвосте, то это будет неправда, но вроде шутки. А если тебя спросят: «Ты учил урок?» – а ты не выучил, но говоришь: «Выучил» – то это будет настоящая брехня.
Когда меня спрашивают, я всегда говорю, как было. Но у меня все полу чается как-то неудачно.
Например, мне говорят:
– Готов отвечать?
Я говорю:
– Нет.
– Почему?
– Не выучил.
– Почему не выучил?
– В хоккей играл.
Ребята начинают смеяться. Учитель сердится. А я – виноват? Я сказал правду. Я на самом деле играл в хоккей. Чего ж тут смешного?
Учитель говорит:
– Разве ты не понимаешь, что это безобразие: играть в хоккей вместо уроков?
Я отвечаю:
– Понимаю. Но у меня так вышло.
Ребята опять смеются. А я виноват, что у меня так вы шло? Я не забывал, что надо уроки делать. И я не буду врать, что я там заигрался и забыл или что у меня бабушка заболела. Я все помнил. Только мне со двора уходить не хотелось. И я сказал правду. Значит, нужно мне поставить двойку – и все.
Но меня начинают спрашивать:
– Если понимаешь, то почему не делаешь?
– Тебе что – хоккей важнее уроков?
– Ты что, и дальше намерен так поступать?
Я очень не люблю отвечать на такие вопросы. Хотя ответить ничего не стоит. Сначала нужно сказать: «Я понимаю, что это нехорошо». Потом: «Извините, пожалуйста». И под самый конец: «Честное слово, больше не буду».
Тогда получится, что я осознал свою вину и хочу исправиться. А я еще не знаю, исправлюсь я или нет. Или, может, я завтра под трамвай попаду и снова уроков не выучу… Тогда мне опять скажут, что я не держу своего слова.