Бортовой журнал 2
Шрифт:
Все это попытки загнать русский язык в рамки ответственности. Тут пресекается смех, любые попытки веселости: «Дело возбуждено!» («Ах какое у нас дело! Ах как оно возбуждено-то! Ты гляди, как возбуждено-то!») – так что сразу пресечь, чтоб никакого подхихикивания или подхахакивания.
Да и пора, давно пора, вообще-то, относиться ко всему этому серьезно, то есть пора трепетать.
То бишь если «дело возбуждено», то человек должен быть «о-суж-ден» (ударение на втором слоге) – и никаких гвоздей. По-другому и быть не
То есть перенос ударения – это судьба.
Чья-то, конечно.
Нужно же внести серьезность в абсолютно циничное дело – мы же преследуем вора не потому, что мы ненавидим его или само воровство; мы преследуем вора, потому что это наша профессия, нам за это деньги платят.
Цинизм профессии пытаются каким-то образом облагородить. То есть перестановкой ударения снимается возможность обдумывать суть действия – что же находится за этим словом.
Коля говорит, что жаргон на то и жаргон, что он тверже события, которого он касается. Жаргон – это зона соглашения.
Мне рассказали историю: наш вертолетоносец прибыл на Кубу с дружеским визитом.
Как только он ошвартовался, на корабль немедленно приехала уйма гостей (посол с работниками дипмиссии и дедушка Фидель собственной персоной). Команда корабля построилась на палубе для торжественной встречи, ну а потом речи, то да се, после чего все уезжают, прихватив с собой командира корабля и всех его помощников.
Старшим на корабле оставляют начхима, и при этом его предупреждают, что вечером приедут жены послов и дипработников, мол, поэтому не сильно напивайся, чтоб, значит, провести экскурсию, ну и там показать-рассказать.
Только все убыли, как начхим заскучал.
И скучал он ровно до того момента, пока не пришла ему на ум мысль чуточку хряпнуть – к вечеру-то все равно протрезвеем.
Но к вечеру он так и не протрезвел (жара плюс сорок), а потому встречал он делегацию жен уже в очень даже теплом состоянии, но языком, язва, еще владел.
Так что показывал, рассказывал, что-то вслух, а что-то почти шепотом – дескать, военная тайна. Вдруг одна барышня спрашивает:
– А сколько у вас на корабле вертолетов?
Этот вопрос начисто отшиб у начхима память, и сколько на борту вертолетов, он так и не вспомнил, однако он подумал немного и говорит:
– Ну, вообще-то много!
– А для чего они нужны? – не унимается дама.
И тут начхима понесло:
– Для чего они нужны? Для многого! Вот, в частности, в случае чего они на тросах могут корабль поднять и перенести через небольшой участок суши или, скажем, мели. А еще они нужны для того, чтоб существенно увеличивать скорость корабля, таща его за собой на привязи, как собаку.
Сказал это начхим и тут же забыл, а слушатели молча покивали головами и разъехались. А среди жен была и жена тогдашнего посла на Кубе Катушева (или Катышева).
Вечером начхим добавил еще и залег спать.
На следующее утро его, больного на всю голову, вызвал к себе командир.
Начхим с нетвердым пониманием происходящего поднялся к нему в каюту, где он был немедленно встречен фразой:
– Ты чего вчера бабам пиздел? А?
– Да ничего особенного…
– Как это ничего особенного? А кто им сказал, что наши вертолеты могут на тросах поднять корабль и носить его по воздуху через небольшой участок суши?
– Я?!!
– Нет, я! Меня с самого утра наш посол просит устроить показательный полет корабля на вертолетах над Гаваной, так сказать, для демонстрации мощи советского флота!
Начхиму немедленно поплохело, после чего он спросил, что же нам всем теперь, собственно говоря, делать?
Командир сморщился и сказал:
– А хрен его знает! Я ему сказал, что как только ты у нас протрезвеешь, так и полетим!
– Товарищ командир! – вспотел начхим.
– А чего, «товарищ командир»? Думать надо! Не жопой!
Видя, что начхим все еще в ступоре, командир сжалился и заявил:
– Ладно! Иди отсюда! Я уже отмазался. Я сказал, что после длительного перехода морем у нас все дно обросло ракушками, так что зрелище будет совершенно неэстетичным.
На том и порешили.
Так что полет над Гаваной был отменен.
Пожелание всем: лишь бы все были живы, здоровы и целостны телесно.
Гоголь писал стоя. Он улыбался. Ему нравилась его писанина. Да и само письмо ему нравилось. Я имею в виду сам процесс.
Перед письмом он переодевался в женское платье. Перед письмом ему надо было освободиться от мужского естества – отсюда и переодевание. Ничего особенного в этом нет. Такая манера, чтоб обрести полет. Гоголь летал. Он летал над своим письменами, как птица над ковыльной степью. Ветер в лицо, а под тобой, насколько хватает глаз, колышется ковыль. Словно море живое. Хорошо.
Роль литературы в российском обществе сейчас? Какое общество – такая и литература. Читатели вымирают. Они еще есть, но это исчезающий вид.
Литература сегодня нуждается в скандале. Есть скандал – будут читать. Так что она вторична. И роль у нее, как у подсобного рабочего на стройке.
Слышал про себя такое: «Покровский – это повод поговорить». Так что я – повод.
А вообще-то, читатель мой не такой простой. Очень критичный. Но мне удается его уводить в сторону литературных сложностей. Сначала не принимали «Расстрелять-2» – сейчас это считается классикой. Потом всех раздражал «Бегемот» – и к нему привыкли. Потом «Кот» не устраивал – и это преодолели. Потом – «Каюта» с «Пургой». Потом настала очередь «Люди, лодки…».