Боярыня Морозова
Шрифт:
Алексей Михайлович про себя удивился смелости архипастыря, но выказал смирение:
– Святейший владыка! Я бы давно сотворил желанное тобою. Увы! Не ведаешь ты лютости Федосьи Прокопьевны. Я столько ругани от нее принял! Злейшей, неистовой! Таких хлопот, как от боярыни, я от врагов царства нашего не видывал во все годы моего самодержавства. Коли не веришь моим словам, изволь искусить ее, призвавши перед собой. Узнаешь тогда, каково бабье супротивство! Обещаю тебе, святейший! После любого повеления твоего владычества – не ослушаюсь, сотворю.
Патриарх не
Во Вселенской палате мученицу ждали сам Питирим, митрополит Павел Крутицкий, кремлевское священство, духовник великого государя. От мирских властей были Артамон Сергеевич Матвеев, дьяк Тайного приказа Дементий Минич Башмаков, подьячие.
Тюрьма омолодила боярыню. Морщины на лице исчезли, лицо светилось, руки, с долгими, совершенной красоты перстами, притягивали взгляды. Боярыня не озиралась. Покойная, властная в посадке головы, в держании спины, стояла перед судьями, и массивные кольца цепи на ее шее наводили страх на глазеющих.
– Дивлюсь, сколь возлюбила ты сию цепь. Ну никак разлучиться с нею не хочешь! – сказал святейший, и в голосе его поскрипывали старческая жалость и огорченное миролюбие доброго человека.
– Не точию просто люблю, но вожденно наслаждаюсь зреть сии юзы! – сказала боярыня, и света на ее лице прибыло. – Аз, грешница, сподобилась благодати ради Божия Павловых оков.
– Все безумием своим не натешишься?! Доколе тебе царскую душу возмущать противлением?! Доколе себя не помилуешь?! – Питирим выкрикивал слова тоненько, по-ребячьи, но пересилил себя, заговорил ровно, печально: – Оставь сии нелепости, послушай моего совета: милуя тебя и жалея, предлагаю приобщить соборной церкви и российскому собору. Исповедайся и причастись.
«Господи!» – Артамон Сергеевич даже глаза закрыл, угадывая, каков отпор будет святейшему миротворцу.
– Некому исповедатися, – сказала боярыня и прибавила в разразившейся гробовой тишине: – Не от кого причаститися.
У святейшего хватило добродушия выслушать сие.
– Попов на Москве много.
– Много попов, но истинного несть!
Боярыня ринулась в мученичество, но патриарх был крепок.
– Понеже вельми пекуся о тебе, я сам старость свою превозмогу, исповедаю тебя, а потом потружусь, отслужу литургию сам и причащу тебя.
Артамон Сергеевич ощутил на плечах незримую, но страшно давящую тяжесть.
Голос боярыни звучал где-то далеко, одиноко, даже эхо стукалось о потолок палаты:
– Не ведаешь, что глаголешь! В чем разнишься от них? Не их ли творишь волю?! Когда ты был митрополитом Крутицким и держался обычая христианского, со отцы преданного нашей Русской земле, и клобучок носил еси старый – тогда ты был нами отчасти любим. Увы! Увы! Не превозмог ты, старче, прелестей! Что и говорить-то с тобою?! Восхотел волю земного царя творить, а Небесного Царя, Содетеля своего, презрел. Возложил еси рогатый клобук римского папы на главу свою горемычную. Сего ради мы и отвращаемся от тебя. Ишь, утешил! Сам он службу отслужит, сам Дары преподаст…
Артамону Сергеевичу
– Облачите меня! – приказал он кремлевскому клиру. – Помажу заблудшую священным маслом. Она-то ум свой погубила, но Бог милостив, вернет ей разумение.
Боярыня и кинулась бы о стены биться, но к ней подступили сотник со стражем, взяли под руки. То ли изнемогая, то ли ради бессильного возмущения Федосья Прокопьевна рухнула, но упасть ей не дали. И вот святейший Питирим уже подходил к ней со спицею для помазания. Патриарху сослужил митрополит Павел Крутицкий. Поддерживал руку святейшего, в которой была чаша с маслом.
Боярыня вдруг выпрямилась, ждала владык, перечеркнув лоб сдвинутыми бровями.
Павел потянулся к треуху боярыни, чтобы поднять со лба.
– Отойди! – крикнула Федосья Прокопьевна, отталкивая руку владыки. – Почто дерзаешь касаться нашего лица?
– Нашему чину касаться своих овец дозволено, – сказал митрополит со смирением.
Патриарх же обмакнул спицу в масло, потянулся помазать боярыню, но она и его руку оттолкнула.
– Не губи меня, грешницу, своим отступным маслом! – Это уже был вопль, и такая в нем кипела ненависть, что Артамон Сергеевич шагнул вперед – заслонить святейшего.
Боярыня, поднявши руки, звенела цепями и кричала Питириму в лицо:
– Чего ради юзы сии аз, грешница, целое лето ношу? Ты весь мой недостойный труд в единый час хочешь погубить?! Отступи! Удались! Аз не требую вашей святыни никогда же!
Питирим сунул Павлу масло, спицу и, заслоняясь руками, простонал:
– Исчадье ехиднино! О-о-о! Вражья дщерь! Страдница!
И, пятясь от боярыни, кричал, трепеща от гнева, и голос его взревывал – так медведь ревет, вставши на дыбы:
– На пол дуру! Волочите ее! Как собаку цепную! За выю тащите! Вон ее! Вон! Нет ей жити! Утром в сруб!
«Вот она, кротость святительская!» – упало сердце у Артамона Сергеевича.
Стрельцы стояли будто вкопанные, не зная, как им быть. Вправду, что ли, валить боярыню, за цепь тянуть?
Патриарх хватал ртом воздух. Священники озирались на Башмакова, на Матвеева. И вдруг раздался голос, спокойный, ясный:
– Я грешница, но не вражья дщерь. Не лай меня, патриарх, вражьим именем. По благодати Спасителя аз есть дщерь Бога моего Исуса Христа. Патриарх, а лаешься.
Питирим подпрыгнул, словно пятки ему ожгло, затопал ногами, захрипел, багровея, так что седины просияли:
– Тащите ее! Тащите!
И потащили. По полу, за дверь, по лестнице. Было слышно, как стукается голова о ступени.
Артамону Сергеевичу грудь стеснило, да так, что сердцу биться стало тесно. Боясь показать боль, он терпел и втягивал, втягивал в себя воздух, но передохнуть не получалось.
Священники толпой окружили святейшего, говорили наперебой, крикливо, глуша словами стыд.
Дементий Минич подошел к Матвееву.
– Без нас управились.
У Артамона Сергеевича в горле что-то свистнуло, но грудь разжалась наконец, и он ответил вздрагивающим чужим голосом: