Божьи воины [Башня шутов. Божьи воины. Свет вечный]
Шрифт:
– Жобса, хопса, афья, альма! – заорал он дико. – Малах, Берот, Нот, Берив et vos omnes [196] Хемен этан! Хэмен этан! Хау! Хау! Хау!
«Спятил, – подумал Рейневан. – А нас сейчас начнут бить, а может, и ногами пинать. Сейчас сообразят, что все это бессмыслица и пародия, уж не настолько же они глупы. Сейчас все это окончится страшным избиением».
Шарлей, уже до предела вспотевший и здорово охрипший, умоляюще взглянул на него и подмигнул, совершенно недвузначно прося поддержать, и просьбу свою подкрепил достаточно резким, хоть и незаметным окружающим
196
все прочие (и вы остальные) (лат.).
– Гакс, пакс, макс, – взвыл он, размахивая руками. – Абеор супер аберер! Айе Серайе! Айе Серайе! Альбедо, рубедо, нигредо!
Шарлей, тяжело дыша, поблагодарил его взглядом, жестом велел продолжать. Рейневан набрал в легкие воздуха.
– Тумор, рубор, калор, долор! Per ipsum et cum ipso, et in ipso! Jopsa, hopsa, et vos omnes! Et cum spiritu tuo! Мелах, Малах, Молах!
«Сейчас-то уж точно нас будут бить, – лихорадочно подумал он. – А может, даже и пинать ногами. Сейчас. Через минуту. Через дольку минуты. Ничего не поделаешь. Надо идти до конца. Переходить на арабский. Не покидай меня, Аверроэс! Спаси, Авиценна!»
– Куллу-аль-шайтану-аль-раджим! – рявкнул он. – Фа-анасахум Тариш! Квасура аль-Зоба! Аль-Ахмар, Бараган аль-Абайяд! Аль-щайтан! Хар-аль-Сус! Аль Цар! Мохефи аль релиль! Эль фойридж! Эль фойридж!
Последнее слово, как он туманно помнил, означало по-арабски женский половой орган и не имело ничего общего с экзорцированием. Он понимал, какую глупость делает. Тем сильнее удивил его эффект.
Ему вдруг показалось, что мир на мгновение замер. И тотчас же, в абсолютной тишине, меж застывшей на фоне серых стен tableau [197] бенедиктинцев в черных рясах, что-то дрогнуло, что-то произошло, что-то движением и звуком нарушило мертвый покой.
197
жанровая картинка, зрелище (фр.).
Сидящий у стены тупоглазый «тюфяк» резко, с отвращением и брезгливостью откинул грязный и липкий горшок с медом. Горшок ударился о пол, однако не разбился, а покатился, взрезая тишину глухим, но громким тарахтеньем.
Гигант поднес к глазам липкие от сладкого пальцы. Несколько мгновений рассматривал их, а на его распухшей лунообразной физиономии вначале отразилось недоверие, а потом ужас. Рейневан смотрел на него, тяжело дыша. Он чувствовал на себе подгоняющий взгляд Шарлея, но был уже не в силах произнести ни слова. «Конец, – подумал он. – Конец».
Великан, продолжая глядеть на пальцы, застонал. Душераздирающе.
И тотчас же лежащий на катафалке брат Деодат заохал, закашлял, захрипел и дрыгнул ногами. А потом выругался. Вполне по-светски.
– Святая Ефросиния… – простонал аббат, падая на колени. Остальные монахи последовали за ним. Шарлей раскрыл рот, но тут же закрыл. Рейневан прижал руки к вискам, не зная, то ли молиться, то ли бежать.
– Вот зараза, – проскрипел Деодат, садясь и свешивая с катафалка
– Чудо! – выкрикнул один из стоявших на коленях монахов.
– Пришло царствие Божие. – Второй пал крестом на пол. – Igitur pervenit in nos regum Dei!
– Аллилуйя!
Сидящий на катафалке брат Деодат водил кругом ничего не понимающими глазами, переводя их со стоящих на коленях конфратров [198] на Шарлея с епитрахилью на шее и Рейневана. От Рейневана – на гиганта Самсона, все еще рассматривающего свои руки и живот, с молящегося аббата – на монахов, которые в этот момент прибежали с кружкой дерьма и медной сковородой.
198
собратьев.
– Кто-нибудь, – спросил бывший одержимый, – объяснит мне, что тут происходит?
Глава тринадцатая,
в которой Шарлей после того, как они покинули монастырь бенедиктинцев, излагает Рейневану свою философию бытия, сводя ее – в порядке упрощения – к тезе, что в жизни бывает достаточно спущенных штанов и минутного невнимания, чтобы какой-нибудь недоброхот добрался до твоей задницы. Через минуту жизнь подтвердила эти рассуждения во всей их полноте и деталях. Из затруднительного положения Шарлея спасает некто, кого читатель уже знает, вернее, ему кажется, будто знает.
Экзорцирование у бенедиктинцев – хоть оно в принципе и увенчалось успехом – еще больше усилило неприязнь Рейневана к Шарлею, неприязнь, возникшую, можно сказать, с первого взгляда и усилившуюся после случая с дедом-попрошайкой. Рейневан уже понимал, что полностью зависит от демерита и без него не управится и что в принципе у операции по освобождению его любимой Адели в одиночку исчезающе малые шансы на успех. Понимание пониманием, зависимость зависимостью, однако неприязнь была, докучала и злила, как полусломанный ноготь, как ломаный зуб, как заноза в подушечке пальца. А позы и высказывания Шарлея ее только усугубляли.
Спор или, скорее, диспут разгорелся вечером, после того как они покинули монастырь и находились, если верить демериту, совсем недалеко от Свидницы. Парадоксально, но Рейневан вспомнил экзорциские шельмовства Шарлея и принялся ему указывать на них во время поглощения даров, обретенных именно в результате шельмовства, потому что благодарные бенедиктинцы вручили им на прощание солидный сверток, в котором оказались ржаной хлеб, десяток яблок, несколько яиц вкрутую, кружок копченой говяжьей колбасы и толстая кишка по-польски, набитая гречневой кашей.
В том месте, где уже разрушенная частично плотина перегораживала речку и образовывался разлив, путники сидели на сухом склоне у опушки бора и вечеряли, посматривая на опускающееся все ниже к верхушкам сосен солнце. И дискутировали. Рейневан пустился было в восхваление этических норм и порицание любых обманов. Шарлей тут же осадил его.
– Я не принимаю, – заявил он, выплевывая скорлупки не до конца облупленного яйца, – моральных поучений от людей, привыкших трахать чужих жен.
– Сколько еще раз, – взъерепенился Рейневан, – ты прикажешь повторять, что это совершенно разные вещи. Несравнимые.