Божий Дом
Шрифт:
Несмотря на мою привычку рассматривать всех в качестве пациентов и их привычку рассматривать всех в качестве подзащитных, какое-то время нам было хорошо вместе. Прогуливаясь по отделанному мрамором зданию Верховного Суда, мы смеялись над столичным фарсом и сплетнями, новейшей из которых была история о репортере с мощным биноклем, который, прячясь на старой веранде в Сант-Клементе, наблюдал за Никсоном и Бебе Ребозо, [154] прогуливающихся по пляжу в своих черных костюмах, и смотрел, как президент остановился, повернулся и поцеловал Бебе прямо в губы.
154
Бизнесмен, сын кубинских иммигрантов,
Но ни дружба, ни выходной вне Божьего Дома не могли сдержать мою ярость. Временное чувство свободы, почти как у нормального человека, делало контраст еще более болезненным. Я взял свою подозрительность и недовольство с собой. В какой-то момент Джерри и Фил были удивлены моей вспыльчивостью и тем, как далеко я отодвинулся от английского социализма к алабамскому консерватизму а-ля Дуэйн Гат. Почему-то, цинизм моих друзей не перешел в паранойю. Поездка превратилась в мучение и в самолете, Бэрри сказала:
— Ты должен вернуться к общению, Рой. Никто не может быть настолько злым и продолжать оставаться в этом мире. Твои друзья волнуются за тебя.
— Ты права, — сказал я, думая, как вся моя жизнь пропиталась опытом Божьего Дома, и из-за всех этих ужасных венерических заболеваний, даже моя сексуальная жизнь свернулась и забилась в уголок.
Дела шли хуже и хуже. На новогодней вечеринке, откуда мне пришлось уйти раньше времени и отправиться на последнию ночную смену в приемнике Дома и где я серьезно напился, Бэрри накинулась на меня:
— Я с трудом узнаю тебя, Рой. Ты не похож на себя прежнего!
— Ты была права насчет этого времени года, — сказал я, уходя. — Это жестоко, безумно и просто полное дерьмо! Пока.
Я вышел на мороз и по черному от городской грязи снегу пошел к своей машине. Эта ужасная пустота между тем, что было любовью и тем, что перестало ею являться! Я сидел, испытывая отвращение, в одиночестве, голубые ртутные лампы добавляли сюрреализма этой ночи. Бэрри подошла, пытаясь вернуть меня к жизни. Она наклонилась ко мне, глядя на меня сквозь окошко машины, потом обняла меня, поцеловала и пожелала счастливого Нового Года, сказав: «Попробуй взглянуть на это таким образом — Новый Год означает, что тебе осталось всего шесть месяцев.»
Чувствуя, что меня обманули, обещав жизнь, но оседлав смертью, я вошел в приемник, пьяный, ищущий того, кто меня обманул. Ровно в полночь старый год ушел, показав белое подбрюшье, а новый начался походом в черное мрачное утро, с голым пьяницей, блюющим чем-то ужасным себе на колени. Я сидел на сестринском посту, наблюдая за тщетными стараниями медсестер избавиться от духа вечеринки. Я смотрел на Элиаху, вовлеченного в безумную вихляющую бедрами, стучащую костями, лагерную вариацию Хоры [155] с Флэшем, и я думал о «Безумцах» из Треблинки. И потом я вспоминал фотографии лагерей, сделанные союзниками в момент освобождения. Фотографии истощенных людей за колючей проволокой, состоящие, казалась, из одних глаз. Глаза, эти глаза! Непроницаемые темные диски. Мои глаза превратились в непроницаемые темные диски. И что-то за ними было, за этими темными кругами, и это что-то было ужасным! Ужасом было то, что я должен был продолжать жить со всем этим, но весь остальной мир не должен был это видеть, так как оно отделяло меня от друзей и моей давней любви, Бэрри. Это была ярость, ярость и ярость, как нефть, покрывающая все поверхности. Они все-таки достали меня, жестко достали. Я потерял веру в других. И веру в предоставление помощи. Фарс. ЛАТАНИЕ И СПИХИВАНИЕ. Принцип вращающейся двери. В этом не было красоты. Первой пациенткой в новом году была пятилетняя девочка, которую нашли в сушке для одежды с окровавленным лицом. Ее беременная мать избила ее чулком наполненным битым стеклом.
155
Танец первых израильских поселенцев
Как же мне было выжить?!
14
Я надеялся, что Толстяк сможет меня спасти.
Толстый, веселый, сочащийся свежим оптимизмом ребенка в колыбельке Нового Года, Толстяк вернулся в Божий Дом в качестве резидента в отделениях. Все то время, что он скитался в Больнице Святого Нигде и Ассоциации Ветеранов, я страшно по нему скучал. Он всегда оказывался великим, и в тяжелые времена лишь его учение спасало меня. Месяцами мы узнавали друг о друге лишь по слухам. Если верить Толстяку, все было прекрасно. Но все же, чем больше я про него узнавал, тем более противоречивой фигурой он мне казался. Смеясь над системой, которая взрастила Джо и Рыбу, Легго и Малыша Отто, Толстяк не только выживал в ней, но и использовал ее для своего блага и удовольствия.
Среди слухов, циркулирующих во время отсутствия Толстяка, несколько были посвящены Анальному Зеркалу доктора Юнга, включая один, что Эсквайр опубликовал «список самых красивых задниц в мире.» Но, когда Толстяк рассказывал о своем изобретении, он пользовался только сослагательным наклонением, «может быть» вместо «будет». Легенда в Доме, вне его он исчезал. Несмотря на многочисленные предложения, я никогда не общался с ним вне больницы. И, хотя в Доме он делал что-то эротичное с Грейси-диетологом, никто не слышал о женщинах в его жизни вне стен Дома. Амбиции Толстяка не позволяли женщинам ему помешать. Его цель в жизни, «сделать боооольшое состояние», достигалась с трудом и каждый раз, когда я спрашивал у него, как все продвигается, его взгляд становился отсутствующим и он говорил: «Я не настолько коррумпирован» и рассказывал мне об упущенных возможностях, десятке лишь за прошлый год.
— Если бы у меня только было столько же совести, сколько у ребят из Уотергейта, — вздыхал он, — если бы я был Гордоном Лидди! [156]
Я был уверен, что он пойдет на специализацию в гастроэнтерологию, что он был единственным выпускником Бруклинского колледжа когда-либо принятым в Божий Дом и что он был единственным встреченным мной истинным гением. И вот, толстый и саркастичный, маленькая золотая печатка на пальце толстой руки и сверкающая золотая цепочка вокруг огромной шеи, которая едва существовала, так, что казалось, что большая голова с черными зализанными волосами была прикреплена непосредственно к сильным покатым плечам, веселье Толстяка несло разительный контраст этому городу, закованному в ледяные объятия зимы с января по оттепель. От других тернов я узнал, что это отделение — четвертый этаж, северное крыло — худшее в Доме. Я надеялся, что с Толстяком, нашим резидентом, будет не так плохо.
156
При Никсоне — глава так называемых Сантехников Белого Дома. Отряд для контроля утечек информации. Организовал взлом в Уотергейте.
— Это самое худшее отделение, — сказал Толстяк, вертя мел в толстых пальцах, и написал на доске в дежурке: «ХУДШЕЕ». — Это отделение ломало лучших парней. — «ЛОМАЛО» — написал он рядом. — Но, все-таки, в прошлом году я выжил и со мной, парни, вы переживете эти три месяца. Договорились?
Гипер-Хупер, еще один интерн отделения, спросил:
— Что делает его худшим?
— Называй, — сказал Толстяк.
— Пациенты?
— Худшие.
— Сестры?
— Салли и Бонни. Обе в шапочках и со значками школы медсестер, которые говорят гомерам: «А теперь мы покушаем кашку, красавчик». Худшие.
— Обучающий обход?
— Рыба.
Третий терн, Глотай Мою Пыль Эдди, испустил долгий стон отчаяния. — Я не выдержу, — сказал он, — я не вынесу Рыбу. Он гастроэнтеролог, а я не могу больше слышать о дерьме!
— Послушать тебя, — сказал Толстяк, — так в Калифорнии никто не срет. — Затем, становясь серьезным, он склонился к нам и сказал: — Что возвращает нас к моей заявке на специализацию. Я пытаюсь попасть в гастроэнтерологию с первого июля. Легго до сих пор не написал мне рекомендательное письмо, которое, по его словам, зависит от того, как я поведу это отделение. Не испортите мне это письмо, слышите?! Это «Защити Толстяка» работа в отделении. Ясно?!