Божий гнев
Шрифт:
Солдат душою и телом, он уже ориентировался в расположении войска, вождей, обоза и палаток, — так что ночь не помешала ему найти дорогу к окопам. Он только спрашивал встречных: есть ли в лагере пленные татары, и не слышал ли кто о знатнейших из них.
Навстречу ему попался Стржембош, который и из собственного любопытства и для короля рыскал по лагерю и собирал всевозможные сведения.
— Все татары связаны, — сказал он Собесскому, — и брошены в кучу посреди лагеря, чтоб не сбежали; а то эти дикари перегрызают веревки и расползаются, как черви. И на что их оставлять
— Веди меня к ним, — сказал Собесский.
В обозе все еще были на ногах, так что отыскать пленных не представляло затруднений. Они лежали не в палатке, а на земле, в луже, в куче, и все были связаны друг с другом. Запах кожухов и тел издали давал знать о них.
При свете факела Собесский, обходя кучу, мог заметить, что многие тяжело раненные были уже трупами. Около них стояли лужи крови, но криков и стонов не было слышно, только хрипение и вздохи умирающих.
Собесский заметил среди них мужчину сильного сложения, с повелительным выражением лица, судя по одежде, если не царька, то мурзу.
Он наклонился к нему и шепнул несколько слов по-татарски. Пленник поднял на него черные, полные ненависти глаза; но ничего не ответил и отвернулся. Собесский велел отвязать его от кучи и, не развязывая ему рук, вести в палатку. Не упираясь, пассивно подчиняясь, как бревно, татарин дал себя вести за Собесским. Стржембош из любопытства пошел за ними.
Придя в палатку, староста явороский прежде всего велел дать пленнику воды. Татарин долго и жадно смотрел на них, как бы раздумывая, принимать ли, но жажда палила его; он схватил ковш и осушил его до дна.
Собесский начал говорить. Стржембош, не знавший ни слова по-татарски, старался только по выражению лиц догадаться, о чем говорил староста. Татарин долго хранил угрюмое молчание; наконец у него вырвалось какое-то слово. Собесский подхватил его; у татарина развязался язык — с обеих сторон посыпались вопросы и ответы.
Татарин, окончательно изнуренный, опустился на землю и снова умолк. Староста еще долго говорил, потом кликнул служителей и велел им отвести татарина к остальным пленным.
Чуть светало, когда король в беспокойстве уже объезжал свои отряды. Старые воеводы знали, что татары для удобства стрельбы из луков всегда начинают с нападения на левое крыло. Здесь поставили Любомирского, который готов был дать им энергичный отпор. Ветер, поднявшийся на восходе солнца, был в помощь полякам, так как дул от королевских войск в лицо татарам, что ослабляло силу полета стрел и относило их в сторону.
Лихорадочное состояние, из которого король не выходил со вчерашнего дня, усиливало его боевой пыл, хотя зрелище татарских полчищ, над которыми развевались три зеленые бунчука Гирея, и уверенность, что за ними стоят казаки, поджидая только сигнала, делали победу очень сомнительной.
Около полудня король со своей свитой и отрядом стражи еще объезжал ряды.
Как предвидели, первое столкновение произошло на левом крыле у Любомирского; здесь войско сбилось в такую плотную массу, что нельзя было различить рядов. Король с небольшого холма следил за сражением, как вдруг у него потемнело в
Он не верил глазам, когда Пузовский прибежал от Любимирского с мольбою о помощи, — тем более красноречивой, что губа у него была прострелена, рот полон крови, и стрела еще торчала.
Немецкая пехота, под начальством Гувальда, находившаяся при короле, двинулась навстречу бегущим, но и сам Ян Казимир бросился к ним, забыв об осторожности. В ту минуту рыцарская кровь заговорила в нем.
Кинувшись навстречу бегущим, он бил одних шпагой, у других хватал за узду коней, указывая на неприятеля.
Голос и вид разгневанного короля пристыдили и остановили бежавших, а в то же время немецкая пехота дала залп. Татары не устояли, смешались, начали отступать.
После отражения этого первого нападения, в котором татары ничего не добились, стали считать потери, оказавшиеся незначительными; войско не падало духом, — но все чувствовали, что хвалиться победой не приходится и что если бы все татарские силы обрушились на королевское войско, то под их натиском, наверное, пришлось бы отступить.
Никто не высказывал этого; напротив, старались придать себе отваги, рассказывая о различных эпизодах боя, вытаскивая обломки стрел из одежды; но на душе было беспокойно. Король и теперь не хотел отдохнуть. Он, как вождь, чувствовал в эту минуту все, что бродило в мыслях его войска.
Наступила ночь, хмурая, черная и душная; обозная прислуга и простые солдаты, чувствуя, что вожди сомневаются в успехе, видя их пасмурные лица, замечая, с какой тщательностью всюду расставляют стражу, начали тревожиться.
В такой толпе одно слово может вызвать сметение. Головы были ошеломлены боем и зноем, может быть, и водкой; кто-то заметил, что к королевским возам прилаживают веревки, снятые накануне; другому показалось, что он видел коней, которых собираются запрягать; третьему померещилось, что уже свертывают палатки.
Этого было достаточно, чтобы в войске, как молния, распространилась весть:
— Паны собираются утекать! Король уходит, а нас оставляет на резню и бойню татарам!
Никто не проверял и никто не сомневался, что воеводы хотят спастись бегством, как под Пилавцами; весть эта распространялась из палатки в палатку; поднялись ропот, тревога, беготня, смятение, крики.
Стржембош, возвращавшийся в королевскую избу, встретив на дороге двух-трех перепуганных, засмеялся им в глаза и выбранил их, однако сообразил, что об этом следует доложить королю.
Подбегая к дверям, он столкнулся с ксендзом Цицишевским и Тышкевичем, чашником литовским, которые спешили сообщить королю о том же.
Король собирался читать вечернюю молитву с ксендзом Лисицким, иезуитом, своим капелланом, когда Цицишевский, Тышкевич и Стржембош ворвались в избу, не постучавшись.
— Наияснейший пан, — крикнул Тышкевич, — нельзя терять ни минуты! Надо предупредить великое замешательство, быть может, позор. В обозе прошел слух, что воеводы и сам король хотят уйти ночью, чтобы спастись от плена. В лагере невероятная тревога и смута.