Бозон Хиггса
Шрифт:
Я подумал и представил ракетную базу посреди пустыни — не знаю, почему в моем воображении родился образ, оказавшийся, как я теперь понимал, похожим на реальную картинку из шестой жизни, о которой я тогда, конечно, ни сном ни духом… «Не могу, — сказал я майору на следующем свидании, — у меня больное сердце, в медицинской карте написано, так что при всем желании…»
Но я не о том хотел сказать. Жизнь была тихая, да, я и женился тихо, только самых близких друзей позвал. Не на свадьбу даже, на домашнюю вечеринку, где мы отметили начало нашей с Мариной совместной жизни. Не то чтобы я очень любил Марину, не было такого, но маме хотелось нянчить внуков, и она заводила знакомства, выспрашивала —
Жили мы тихо и спокойно. Может, если бы по любви, то давно развелись бы, видел я такие семьи: страсть, свадьба, ребенок, измены, развод. Нас с Мариной эта участь миновала, хотя, если честно, измены были — с моей стороны точно, и с ее, думаю, тоже, но доказательств я не искал (здоровье дороже), так что настаивать не могу.
Рассказы я начал писать еще в школе — лет в пятнадцать. Познакомился как-то с известным в городе писателем, был такой Беркутов, замечательный человек, стилист, он мои опусы правил красным карандашом, так я постепенно учился строить сюжет, вырисовывать характеры.
В девяностом я был, пожалуй, в литературной среде известнее, чем Беркутов. Впору было ему, постаревшему и утратившему кураж, слушать мои советы. О новой своей памяти я учителю рассказал, и о том, как в другой реальности посещал психоаналитика, раскрывшего тайну первой моей смерти в младенчестве. «Пожалуй, — сказал Беркутов, — тебе не к психоаналитику нужно, все они шарлатаны, а учение Фройда вообще чушь. Тебе лучше к психиатру. Ложная память — вещь опасная, чревата шизофренией, это тебе надо? Сейчас у тебя психика здоровая, но если вовремя не принять меры…»
К психиатру я не пошел, впервые открыто не согласившись с учителем, которого, впрочем, на самом деле уже давно не слушал, когда речь заходила о литературных предпочтениях или жизненных проблемах. Больным я себя не ощущал ни единой секунды. У меня не было галлюцинаций, моя личность всегда была одной-единственной. Да, я помнил то, что в этой реальности никогда не происходило, и смерти свои помнил, и уверен был, что умирал в те жуткие минуты. Знал точно, что это странное свойство памяти — мое личное качество, ни у кого больше не было ничего подобного. Я и в книгах (сколько я их перелопатил!) не встречал похожих сюжетов.
Я много думал, вспоминая и раскладывая жизни по полочкам. Уверен был, что память меня не обманывала. Вспоминал такие детали, какие не мог выдумать: цвет обоев в нашей комнате на улице Видади (жизнь номер три, когда я умер во время операции), и отца своего, которого никогда не видел «на самом деле». Помнил, как он говорил, чуть грассируя: «Володя, родной, завтра с утра пойдем на вокзал смотреть паровозы, хочешь?» Конечно! Мы шли на вокзал, поднимались на пешеходный мост над путями и стояли, глядя вниз, где пыхтели паровозы, маневрируя составами. Я с наслаждением ужаса вздрагивал, когда из трубы вырывался белый пар, и грозный свисток разрывал тишину на две части.
Опять я расчувствовался, отец Александр, извините. Хочу сказать, что очень боялся повторения. Это стало моим навязчивым страхом. Может, я постепенно сходил с ума? Не знаю.
Компьютер мы с Мариной Валерке купили, хлопнув весь мой гонорар за «Обещание». Критики назвали роман фантастическим, Дубинин, мол, поддался моде, кто только сейчас не сочиняет, как могла бы повернуться история, если бы… Пусть. Я всего лишь описал — в первый и последний раз — свою шестую жизнь, военную, ракетную. Присочинил тоже, не без того, в романе нужна интрига, нерв. Художественная проза — не мемуаристика, иной подход, иная эстетика. Писал бы я мемуары… Но я их не писал.
То есть писал, конечно. Для себя. В память компьютера. Запаролил тексты, никто, кроме меня, до них бы не добрался, если бы со мной что-то случилось. Я-то был уверен, что теперь, когда жизнь такая спокойная и налаженная, ничего со мной не случится. Разве что под машину попаду, так тоже маловероятно — улицу я переходил только в положенных местах и на зеленый свет. Риск — благородное дело, но, когда ты испытал восемь смертей и знаешь, как это происходит… Увольте, пусть другие рискуют.
Вот так, отец Александр… Хочу сказать: человек предполагает, а располагает всё равно Бог. Или кто там есть на небе. Советская власть не жаловала церковь. Я был атеистом и не мог быть никем другим. Но что-то есть… Это я понял в девяносто пятом, мне стукнуло полвека, и врач в поликлинике направил меня на обычное обследование. Надо, мол, после пятидесяти каждый год проходить диспансеризацию.
И всё. Анализы показали: лейкемия. Рак крови. Не лечится. Год жизни. Врачи говорили: вылечим, химиотерапия, то-сё, медицина сейчас умеет много гитик… Но я-то умел читать, перелопатил десятки книг, учебники, медицинские журналы… Год. И кранты.
В книгах часто читаешь: узнав, сколько ему осталось жить, герой все силы направляет на то, чтобы доделать начатое, попрощаться с друзьями и любимыми, в общем, прожить оставшееся время так, чтобы, умирая, не было стыдно за бесцельно прожитые месяцы. Может, кому-то удается так поступать, я, наверно, не из их числа. И сейчас мне стыдно, да. А тогда было только жуткое ощущение обреченности и никчемности. У меня лежал неоконченный роман — лучшее, как я думал, мое произведение. Я так его и не дописал, не знаю, что стало с текстом после моей смерти.
Будь у меня сила воли, я бы наложил на себя руки. Видите ли, отец Александр, я почти уверен был, что после смерти продолжу жить в другой реальности, там, где болезнь меня не свалила, мне ведь было всего полвека — жить и жить. Если бы я точно знал, что после смерти жизнь продолжится, то не страдал бы так, не мучился, встретил бы смерть если не с радостью, то с философским спокойствием. Но я не был уверен! Вдруг эта моя жизнь — последняя, и больше не будет ничего?
Отелло признавался своему лейтенанту: «Из всех страданий, верь мне, Яго, нет ужасней сомненья!» И это так, можете поверить, отец Александр. Когда точно знаешь, что скоро умрешь, но при этом сомневаешься, что будет (или чего не будет) потом.