Браки во Филиппсбурге
Шрифт:
I. ЗНАКОМСТВА
В переполненном лифте люди стараются не смотреть друг на друга. И Ганс Бойман тотчас смекнул, что таращиться на посторонних, когда стоишь впритирку, не следует. Он заметил, что каждая пара глаз выбрала себе точку, в которую и уставилась: на цифру, указывающую, сколько человек поднимает лифт; на строку из правил эксплуатации; на шею соседа, так близко маячащую перед глазами, что орнамент морщин и пор воспроизведешь по памяти много часов спустя; на подстриженный затылок и кусочек воротника в придачу или на ухо, по прерывистому розовато-красному серпантину которого постепенно добираешься до маленького темного отверстия, чтобы в нем провести остаток пути. Бойману вспомнились аквариумы в отелях и рыбы в них, что неподвижным взором упираются в стеклянные стенки или в плавник товарища по несчастью, который — уж это точно — более не шевельнется.
Люди, ехавшие с Бойманом в лифте, могли быть и подписчиками, и агентами по сбору объявлений, журналистами, фотографами или одержимыми жалобщиками — все они желали попасть либо в редакцию вечерней газеты «Абендблат» в нижних этажах, либо в редакцию «Филиппсбургер тагблат» на этажах четвертом — восьмом, либо на самый верх, на шесть верхних этажей,
В приемной господина Бюсгена две девицы, будто играючи, стучали на пишущих машинках. Их руки словно парили в воздухе, а кисти ниспадали с них, подобно невесомым цветкам, а с них еще более невесомыми лепестками ниспадали пальцы, пляшущие по клавишам машинок. Два лица одновременно обернулись к нему и улыбнулись одинаковой улыбкой. Одна из девиц задала ему вопрос и, выслушав ответ, указала на дверь, ведущую из приемной в другую приемную, где сидела только одна секретарша, постарше, мелкокостная, желтолицая, черноволосая, с большими, чуть раскосыми глазами, подняв которые навстречу Бойману она спросила, что он желает и договаривался ли он о приеме. Бойман протянул ей письмо, написанное его профессором главному редактору «Вельтшау». Она нажала кнопку и сказала куда-то в пустоту, что в приемной находится некий господин Бойман, рекомендованный профессором Бове из Института журналистики при университете. Пусть господин Бойман, ответил громкоговоритель, оставит свой филиппсбургский адрес, ему дадут знать, сейчас его, к сожалению, принять не могут.
Бойман сказал, что филиппсбургский адрес ему еще нужно подыскать. Но, боясь оплошать, он все-таки оставил в приемной главного редактора адрес Анны Фолькман. Своей бывшей однокашницы, живущей в Филиппсбурге. Она не закончила курса. И теперь, по всей вероятности, жила у родителей. Бойман рано или поздно все равно зашел бы к ней, поглядеть, что из нее стало.
Был уже почти полдень и город потерял свой утренний облик, когда Бойман сквозь стеклянные шлюзы высотного здания вышел на улицу, вернее, ступил на тротуар, ибо улица смахивала теперь на чокнутую жестяную змею, что с бешеной скоростью скользила мимо прохожих, сверкая тысячью вздувшихся колец, разгоняя во все стороны накаленный воздух и клубами швыряя его в лица прохожих. Горячие волны ядовитой смеси паров асфальта, резины и бензина, а также пыли смыкались над прохожими, бегущими, склонив головы, каждый в своем направлении, чтобы как можно скорей выбраться из пышущего жаром ущелья Главной улицы. Бойман скоро оставил попытки уберечься от нечистого воздуха, уберечься от соприкосновений с другими прохожими, рубашка его пропотела еще по дороге к высотному зданию, руки стали совсем липкими, а легкие привыкли к воздуху, которым приходилось здесь дышать; наверно, воздуха в такой день хватало лишь до девяти часов утра, а потом, собственно говоря, должна была наступить ночь, движение должно было прекратиться, улицы — опустеть, и тогда воздух мог бы обновиться. Бойман, глядя на катящие мимо него с пронзительным визгом трамваи — спинные плавники жестяного чудовища, — подумал: хуже всего, наверно, людям в этих раскаленных коробках, они видят, как обливаются потом соседи, тянут руки к поручням и, куда ни двинутся, тут же тычутся носом в разверстую подмышку.
Бойман заметил, что свернул в боковую улицу. Он, значит, все-таки не выдержал. Новая улица поднималась круто вверх. Добравшись до кафе с садиком, Бойман решил отдохнуть. Жарко было даже здесь. Посетители обмякли на стульях, точно воздушные шары, спустившие часть газа. Кельнерши, тяжело и громко дыша, будто прилипли к стволам каштанов и не отрывали недвижных, осевших на нижнее веко глаз от гальки на дорожках. Бойман долго не осмеливался подозвать кельнершу, боясь, как бы у девушки, к которой он обратится, глаза вовсе не вывалились из орбит, как бы не покинули ее последние силы и она не скользнула на горячую гальку, оставляя на коре влажный след. Да он и не затем пришел, чтобы разыгрывать из себя посетителя; он увидел сад, каштаны, стулья, вошел тихонько, и его едва ли заметили. Когда он проходил по дорожке, посетители, то один, то другой, провожая его взглядом, тяжело приоткрывали глаза, как выброшенная на песок рыба, у которой даже сил нет уяснить себе, что подобное положение добром не кончится.
Наконец Бойман все-таки обратился к одной из распятых жарищей девиц, хотя весьма осторожно и в известной степени как бы нечаянно. Кельнерша, оторвавшись от ствола, пошатнулась, но Бойман успел подхватить ее, прежде чем она рухнула наземь. Он сейчас осторожно буравил соломинкой шарик мороженого, чтобы через него высосать из стакана кофе. Теперь он оказался даже в состоянии насладиться своей усталостью. Такой жаркий день, понял он, плавит многие преграды. Как во время катастрофы, подумал Бойман, люди невольно сближаются, страдая от одного и того же бедствия. Жара, к счастью, не сопровождается грустными обстоятельствами, обычными при настоящей катастрофе, но связи людей все-таки становятся теснее. Он видел это по глазам кельнерши. Он мог бы ее поцеловать, и она, наверно, не дала бы ему отпора. Прочие же посетители самое большее — улыбнулись бы. Разве они не распахнули воротнички так широко, что уголки их вяло обвисли, словно крылья подстреленных чаек? И если у женщины разъезжалась блузка, она вовсе не торопилась наводить порядок.
Бойман решил использовать такой день. Это был самый подходящий день, чтобы обосноваться в Филиппсбурге. День, как никакой другой, благоприятный, казалось, для того, чтобы обзавестись знакомствами. Но так только казалось. Никто не просил его о помощи. Никто, сколько ни поглядывал он на окружающих, не предлагал ему перейти на «ты», никто не восхвалял тени, которой они вместе наслаждались; Бойман оставался одиноким, несмотря на жару, державшую весь город в своих зубах. Расстояния между людьми не сокращались. Да и к кому мог бы он приблизиться? Его представления о лучшем устройстве мира были слишком конкретно привязаны к его более чем скромным личным потребностям, для удовлетворения которых сам он мало что в силах был сделать. В некотором смысле ради него-то и должен был измениться весь мир. Но что он мог сделать ради всего мира, он и сам еще не знал. Что и говорить, жаркий день. Игра ума, и ничего более. Какая-то особенно подходящая к температуре воздуха грусть. Был бы на улице звенящий мороз, так он, Бойман, быть может, захотел обратить все человечество в танцевальное общество или изобрести такое платье, в котором вполне свободно разместилось бы множество людей. Ешь свое мороженое, Ганс Бойман, и отправляйся искать себе комнату, в которой мог бы остаться. Ибо в этом городе он хотел бы на первых порах остаться. В конце-то концов, всегда больше оснований где-то остаться, чем откуда-то уехать.
Он нашел комнату в восточной части города, на короткой, точно обрубленной, боковой улочке, застроенной лишь по одной стороне. Комната была узкая и удлиненная, как кишка. А улица была застроена одним-единственным рядом одинаковых кирпичных домов, почерневших от времени, которые различить можно было только по номерам, их ясно видно было над дверьми за крошечными палисадниками. Номерные знаки на этой улице бросались в глаза больше, чем где-либо еще, оттого что входные двери следовали часто одна за другой; где кончается один дом и начинается другой, известно было, наверно, лишь тем, кому эти дома принадлежали. Госпожа Фербер, хозяйка квартиры, гордилась мрачной кишкой, в которую привела его, кишка была очень, очень чистая, хотя темная и голая.
Ее муж — госпожа Фербер показала на фотографию, стоявшую в алюминиевой рамке на комоде, и Бойман распознал по заостренным чертам тощего лица, что у его хозяина искусственные зубы и больной желудок, он увидел очки в никелированной оправе, прикрывающие глубоко сидящие глаза, и совсем редкие волосы, все говорило о том, что хозяин бывает подвержен внезапным приступам гнева, что он человек трудолюбивый, фанатично радеющий о своем грошовом благосостоянии, но бессильный оказать сопротивление непредвиденным обстоятельствам, в подобной ситуации он, наверно, горячится и раздражается до предела, — так вот, ее муж каждое утро в половине пятого отправляется на работу, он заготовщик на фабрике благородных металлов — что муж ее работает с благородными металлами, госпожа Фербер подчеркнула с особенной гордостью, — возвращается он в пять часов вечера. Если уж госпожа Фербер начинала говорить, то явно не собиралась быстро закругляться; она рассказала еще, что старший сын, пятнадцатилетний, работает на заводе автомобильных кузовов — подсобным рабочим, как ни жаль, да, он правда очень способный, у него золотые руки, но они не могут себе позволить отдать его в учение, ведь они этот домик построили сами, а учеником ему придется три года задаром работать, подсобником же он уже теперь приносит домой тридцать пять марок в неделю, без этих денег им сейчас не обойтись, хотя муж ее почти все сделал здесь сам, хотя металлические детали он сам нашел в груде железного лома на другой стороне улицы, а железный лом принадлежит Шпорерам из дома двадцать четвертого — «Железный лом, тряпье, бумага». Нужно по одежке протягивать ножки, честно работать, да, честно, а не как эти Шпореры, к которым нынче опять наведывалась полиция, ведь старый Шпорер все еще покупает железный лом у воров и не стесняется разбирать на части и распродавать краденые аккумуляторы, может, он даже замешан в… госпожа Фербер едва осмелилась шепотком намекнуть на грязные связи своего соседа, так что Гансу Бойману пришлось изобразить замешательство, хотя он ровным счетом ничего не понял. При этом он смотрел из окна на незастроенную сторону улицы, на груды ржавого железа, между которыми стоял крошечный, точно сухонькая старая дева, трехколесный велосипед, видимо перевезший на своей спине все эти горы металла. Госпожа Фербер поспешила объяснить ему положение вещей. Жалкий барак на той стороне принадлежит уже не Шпорерам, а отцу мужа старшей Шпореровой дочки, тот купил его у старого Шпорера и изготовляет там с сыном, дочкой Шпореров и своей любовницей (с женой он год назад разошелся) искусственные драгоценные камни. В задней части барака он с недавнего времени живет с этой любовницей, и та смеет теперь средь бела дня открывать окно, потому как они купили себе новую кушетку и два кресла. В другом бараке, в том, что поприличнее, два студента — химик и музыкант — изготовляют в свободное время замазку для окон. Но бревна, бетонные трубы, кирпич, трехногие бункера и склады, занимающие большую часть противоположной стороны, принадлежат крупной фирме строительных материалов, а потому тут спасения нету от шума и пыли, погрузка-разгрузка этой фирмы зачастую длится до самой ночи. Ее мужу, который возвращается в пять, тогда испорчен бывает весь вечер. Да, а теперь ей тоже пора, в четыре она начинает уборку в полиции и только в одиннадцать вечера возвращается назад. В это время муж возится с двумя малышами; пятилетнюю дочку она иной раз берет с собой, в девять часов та уже может вернуться одна. Лейтенант ничего против не имеет, что дочка приходит с ней, он даже разрешил ей оставлять девочку в его кабинете — убирать кабинет с давних пор ее привилегия, другие женщины убирают комнаты унтер-офицеров, коридоры и лестницы, — да, он разрешает оставлять Монику в его кабинете, и она играет там на ковре.
Боймана ничто не могло отпугнуть. Комната отвечала его финансовым возможностям. Платить больше сорока марок было ему не по карману. До него в этой комнате жила дама из варьете, да уж, дама, он может себе представить…
Хорст, двухлетний мальчонка, Эльза, трехлетняя девчушка, и пятилетняя Моника во все глаза таращились на нового дядю, теребили отвороты его брюк, предлагали свои игрушки, цеплялись за его колени; Моника прижалась к нему и маленькими своими ноготками водила вверх-вниз по складке брюк. Хорст, младший, уселся верхом на его правую ногу, как раз на подъем, где кончается ботинок, и Бойман почувствовал, как его носок, а затем и нога стали вдруг теплыми и мокрыми, он попытался мягко защититься, притворно испугался, как бы кто из детишек не свалился, как бы Эльза, если будет увиваться вокруг его ног да зарывать лицо под коленку, вдруг не задохнулась, но мамаша Фербер, изнуренная сорокалетняя женщина с вечно приоткрытым ртом и толстыми губами, внутренняя сторона которых видна была вплоть до выпирающих десен, и получалось, будто рот прикрывали выщербленные зубы, что, однако, тоже не вполне удавалось, — так эта добрая и работящая женщина вовсе не боялась за своих отпрысков, напротив, пока договаривалась с Бойманом, она все снова и снова поощряла малышей поскорее сдружиться с новым жильцом, новый дядя заслуживает их дружбы, пусть они покажут ему, как они рады, что он поселится в их квартире.