Браки во Филиппсбурге
Шрифт:
Ганс раз-другой попытался прервать Анну, попытался, приличия ради, защитить ее мать, ему неловко было оттого, что его посвящали в семейную жизнь этой барской виллы, о которой он накануне понятия не имел. Но крупный рот Анны стал жестким, жилы на шее, натянувшись, прорезались сквозь блеклую кожу, она наконец-то держала долго подавляемую речь. Гансу пришлось слушать. Так он узнал господина Фолькмана, бывшего главного инженера, а ныне предпринимателя, прежде чем был представлен ему за ужином. Человека, создавшего завод, опираясь на экономические возможности послевоенного времени и свои знания в области производства радиоаппаратуры. Теперь у него не было времени думать еще и о жене, и о своем единственном ребенке, и о своей духовной жизни. Ничего удивительного, что эта его жизнь, с точки зрения госпожи Фолькман, захирела и отстала от века. У госпожи Фолькман, истинной художницы, сказала Анна, были иные запросы, высшие. Она играла определенную роль в жизнелюбивом филиппсбургском обществе, приглашала к себе гастролирующих виртуозов и охотно читающих писателей и требовала, чтобы Анна тоже принимала участие в совершенствовании светской жизни города. Но Анне явно был ближе технический склад мыслей отца, она не умела во время очередного коктейля смеяться так громко, как того ждал от своих слушателей уверенный в успехе рассказчик, у нее не было в запасе тех изящных фраз, которые подхватывают и посылают
Вечером, после обеда, Анна почувствовала неловкость, она слишком много рассказала Гансу утром.
Видимо, поняла, что еще слишком мало знает Ганса. А тут за несколько утренних часов сделала его старым другом. Ганс же только по дороге домой осознал, какими тесными узами связала себя с ним Анна своей откровенностью. Силой сделала она его своим доверенным. Ему придется прийти к ней еще раз. Хочет он того или нет. После таких излияний будет грубо и невоспитанно, если он не даст больше о себе знать.
Куда бы Ганс ни попадал волею судьбы, он тотчас оказывался втянутым в какие-то чуть ли не близкородственные отношения. Всего один день пробыл он в этом городе, а Ферберовы детки уже карабкались по его штанинам, щекотали его, ввинчивались головами и ручонками в его живот, сама госпожа Фербер часами назойливо расспрашивала его, хотела знать о нем решительно все и все ему рассказать. Да что же было в нем такого, отчего и Анна, едва они поздоровались, тотчас начала расписывать ему свою долголетнюю войну с матерью? Разве он дал ей повод? Наверняка нет. Но он слушал ее и, не умея ежесекундно отыскивать новые темы, наклонив голову, тщетно искал их в узоре ковра или на кончике башмака; собеседники оказывались всегда находчивее, его манера держать себя как бы приглашала к откровенности, позволяла им наконец-то излить свои долго скрываемые беды. Охотно слушал он или нет, это, по всей видимости, ничуть не интересовало говорившего. За ужином у Фолькманов он опять попал в подобную же щекотливую ситуацию. И вообще этот ужин! Ганс никогда еще не ужинал в роскошных виллах промышленных тузов и потому проявил свою полную неподготовленность. В семь хозяйка дома ударила на террасе в гонг. Трижды. Это означало, что до ужина осталось еще полчаса, пожалуйста, приготовьтесь, вечерняя косметика, вечернее платье и что там еще каждому нужно, чтобы быть готовым. Ганс вымыл руки, но чувствовал себя неловко, у него не было темного костюма. Около половины восьмого по крутому подъезду к вилле прошуршал черный лимузин, долговязый шофер, выскочив из передней дверцы, опрометью бросился к задней и выпустил из огромной машины маленького человека — это и был господин Фолькман. Тут с террасы раздались пять ударов гонга. Это означало: пора. Ганс вошел в столовую вместе с Анной, сложив ладони опущенных рук, но тут же их снова разомкнул, заметив, какие они у него горячие, а ведь сейчас его начнут представлять куче гостей. Но, к его удивлению, в столовой были только сама хозяйка дома, Анна и он. Пять ударов гонга, не многовато ли? Да еще три подготовительных, стало быть, даже восемь, их же, вместе с господином Фолькманом, будет, судя по всему, не более четырех человек, и он единственный гость!
Вошел господин Фолькман, что побудило госпожу Фолькман воскликнуть: «Ну вот», не то радостно, не понял Ганс, не то просто громко, во всяком случае, кончилось бессмысленное и тягостное для всех молчаливое топтание, Ганса быстро и энергично представили как друга-однокашника Анны и молодого журналиста (он хотел было протестовать, но как?); тут господин Фолькман, который вошел мелкими, неловкими шажками, низко склонив, как, верно, привык уже за долгие годы, голову — его молочно-белые волосы (кое-где еще виднелись желтоватые пряди), коротко подстриженные, сверху были достаточной для едва приметного пробора длины, — тут господин Фолькман чуть-чуть приподнял голову, воздев при этом глаза, дабы не откидывать голову слишком сильно, скороговоркой пробормотал «очень приятно», едва заметно согнул короткую правую руку, прижимая к себе неподвижный локоть, и глядь — откуда ни возьмись, появилась ладошка, вялая и бессильная, Ганс успел вовремя подхватить и пожать ее, хотя очень испугался, как бы плоть этой руки не просочилась сквозь его пальцы, такой была эта рука мягкой, такой инертной, и потому Ганс тотчас выпустил ее, проследив, как она вновь падает вниз и в падении, слава Богу, вновь принимает прежнюю форму, нарушенную на какое-то мгновение рукопожатием. Внизу рука еще поболталась немного туда-сюда. Но поскольку господин Фолькман вновь придал голове обычное для нее положение и, кроме того, уже сидел за столом, Ганс не мог видеть, как воспринял хозяин дома его рукопожатие; чтобы заглянуть ему в лицо, Гансу пришлось бы опуститься рядом с ним на колени. С женой и дочерью господин Фолькман поздоровался быстрым, едва заметным движением.
Госпожа Фолькман позвонила в маленький колокольчик, и тотчас в дверях появились две одинаково одетые служанки, они внесли суп. Суп-пюре из спаржи. Госпожа Фолькман сразу же завязала разговор с Гансом и Анной, громко, беспечно, и, как было с самого начала ясно, рассчитан он был только на нее, на Ганса и Анну. Господин Фолькман опустил голову над тарелкой и равномерно зачерпывал суп. В его маленькой, цвета слоновой кости руке ложка казалась огромной, огромной она казалась и тогда, когда приближалась ко рту на едва видимом склоненном лице. По всей вероятности, господин Фолькман давно привык, что по вечерам у его жены бывают гости, с которыми она беседует о предметах, его нисколько не интересующих. Он приходил к ужину, погруженный в собственные мысли. А жена пусть себе продолжает беседу с гостями, тем
— Современная музыка очень многим обязана инженерам, — это была первая фраза, обращенная Гансом в сторону господина Фолькмана. — Освоение ультракоротких волн, создание приемников с УКВ…
Ганс не знал, что говорить дальше, а госпожа Фолькман, с изумлением на него поглядев, не поддержала его, видимо, почувствовала, что он пытается втянуть ее мужа в разговор, так пусть и поплатится за это! Но Анна — Ганс с радостью расцеловал бы ее за это — завершила переброску начатого, но самым жалким образом повисшего над бездной моста, обратившись к отцу:
— В этой области у папы большие заслуги. Он один из первых начал выпускать ультракоротковолновые приемники.
Господин Фолькман, который между тем — ибо ничего другого не делал — покончил с едой, откинулся в кресле, да так резко, что открыл лицо, не приподнимая головы, и позволил, да-да, позволил втянуть себя в разговор. Жена его охотно предотвратила бы сей казус, во всяком случае, она попыталась резкими скачками оторваться от темы музыки и радио, но ни Анна, ни Ганс за ней не последовали, и она была вынуждена вернуться обратно — супруг встретил ее при этом едва заметной злобной усмешкой. Господин Фолькман вообще — как Ганс теперь видел — был склонен к холодно-ироничным комментариям. Он ни разу не произнес больше двух-трех фраз подряд, но Ганс должен был признать, что каждая его фраза вызывала улыбку и даже удовольствие, ибо господин Фолькман прекрасно формулировал свою мысль и высказывал ее без малейшей запальчивости, сохраняя при этом самую дружелюбную дистанцию. Казалось, он и к себе-то не относится с полной серьезностью, равно как и к предметам, о которых говорил. Он не раз, хотя несколько иронично, извинялся за то, что он, инженер и коммерсант, осмелился вмешаться в разговор, темы которого лежат в сферах, где властвует его жена, она — жрица искусства, он же лишь строитель храма, они сильно все преувеличили, с искусством непосредственно он дела не имеет, дело он имеет лишь с его жрицей, домоправителем которой или верным слугой он себя и считает. Маленькое свое личико, а сейчас расплывшийся в ухмылке овал, он при этом обратил к жене, и та, скептически выпятив нижнюю губу, выверила слова супруга и нашла их на сей раз даже столь интересными, что погладила своими узкими длинными руками, еще более удлиненными драгоценной инкрустацией ярко-красных ногтей, по молочно-белым с желтоватыми прядями волосам и сказала:
— Мой добрый Артур.
Гансу очень хотелось сразу же распрощаться, но в соседней комнате служанка уже готовила крюшон. Господину Фолькману хозяйка дома разрешила удалиться, Гансу же пришлось остаться, пришлось пить крюшон. Прежде чем уйти, господин Фолькман проронил еще две-три фразы о Гарри Бюсгене, потому что Анна рассказала о попытке Ганса поступить к нему на работу. О, Бюсген — и господин Фолькман изобразил свою безгубую усмешку, — у Бюсгена многому можно поучиться, он маленький монарх, Наполеон иллюстрированных журналов, запах его духов, правда, ощущаешь, даже увидев его фотографию, но поучиться у него есть чему: искусством добиваться успеха он владеет как никто другой.
— Он истинный король Филиппсбурга, — сказал господин Фолькман.
Ганс унес с собой в город эти слова, когда получил наконец возможность уйти. Время близилось к полуночи, улицы были пустынны, он покачивался, ему, вообще-то говоря, хотелось петь или танцевать, ведь он слишком много выпил. Если он сейчас вернется на Траубергштрассе в тесную комнатенку, то, пожалуй, насажает себе синяков в этой узкой кишке, набитой остроугольной мебелью, ему нужно много места, большие комнаты, человеческие голоса, лучше всего, если вокруг оказались бы женщины, сестрицы госпожи Фолькман, помоложе да поглупее и чтоб не так о себе мнили. Она весь вечер сумасбродничала, а вырез ее блузки был еще глубже, чем вырез утреннего пуловера, но ведь тут была еще Анна! К тому же госпожа Фолькман — дама, бессмысленно и думать об этом, но она подавала ему бокал за бокалом, заставляла танцевать с Анной, заводила опасные разговоры, создала полумрак в комнате, интерпретировала свои картины, села к роялю, играла Листа и Рахманинова, да так, что Ганс вовсе потерял голову, ему уже море было по колено, но тут Анна резко поднялась и попросила мать прекратить игру, она едва не кричала и чуть не плакала и, выпалив «спокойной ночи», выскочила из комнаты. Он поцеловал хозяйке дома руку, вместе с ней, словно был ее давнишним сообщником, поулыбался вслед убежавшей Анне и ушел. Ночной воздух был безучастно прохладен, соседние виллы дремали в садах, и Ганс рад был, когда добрался до города, очутился в квартале, где еще кипела жизнь, где удовольствие срываешь нетерпеливо и наспех, точно урожай в поле, над которым нависла градовая туча: угроза наступающего дня загоняет людей в увеселительные заведения, день начинается здесь еще с ночи, хотя лучше бы он никогда, никогда больше не начинался, а потому — даешь музыку, громкую, быструю, ослепительно яркие многоцветные огни и вино, чтобы защититься от наступающего, от нового дня… А в четыре часа все погасло, в четыре часа девицы убрали руки, стянули с себя раскрашенно-праздничные личины, опустили уголки губ, так что следа не осталось от улыбок, перед посетителями выросли официанты, выписывая в крошечных блокнотиках свои приговоры и вручая их листок за листком боязливо вскидывающему глаза гостю, и капелла как-то враз застыла, инструменты мгновенно испустили дух, и их тотчас — а они и не сопротивлялись — похоронили в потрепанных футлярах…
На улице Ганс подождал минуту-другую, но никого из выходящих не узнал. Сверкающие мундиры службы удовольствия, и плечи, и ноги, и неземные лица — их в мгновение ока поглотил удар часов, и теперь все они, без различия званий, в обычной одежде разбегались по домам. По каким же, интересно знать, домам и как они будут там спать? Полицейский час, подумал Ганс, зябко поежившись, и с трудом, словно ноги его налились свинцом, зашагал, превозмогая боль, в восточную часть города, на Траубергштрассе, 22. Над ним раскинулось небо. Розово-серое. Будто нечистое белье. Надо думать, вот-вот хлынет дождь.