Браки во Филиппсбурге
Шрифт:
Госпожа Фолькман поздравила Ганса с его решением (словно бы ему вообще пришлось решать, словно бы ему можно было сказать «нет»; каких только вольностей не могут позволить себе эти люди!) и тотчас организовала небольшое торжество — «вечеринку», сказала она; по всей вероятности, не было такой малости, из которой госпожа Фолькман не организовала бы вечеринку.
Он пил с дамами соки с джином, а позже джин без соков и ушел от них, сразу точно вымахав до неба, в город, где решительно глянул влево, глянул вправо, щелкнул раз-другой пальцами к стал насвистывать популярные песенки, намеренно фальшивя, но лишь настолько, что прохожие их все-таки узнавали и сердито оборачивались на него; в ответ он засвистел еще пронзительнее и едва устоял от соблазна спихнуть на ближайшем перекрестке с круглой слоновьей тумбы полицейского и встать самому в центре движения, то ли чтобы свободно, с достойной восхищения уверенностью регулировать движение, то ли чтобы наглухо застопорить его и произнести перед вопросительно уставившейся на него толпой речь о компромиссе и карьере — речь, какую в Филиппсбурге еще отродясь не слыхивали. Слава Богу, ему удалось удержаться в рамках приличия и донести избыток своей горечи и радости до Траубергштрассе, где под хихиканье и постанывание соседей он упрятал его в свои грубые простыни.
Самое лучшее, если бы Ганс уложил выходную сорочку и галстук в маленький чемоданчик, чтобы переодеться уже наверху, в вилле Фолькманов. Полчаса в трамвае по этакой жаре, да плюс десять минут пешком от остановки до виллы, разве рубашка останется такой свежей, чтобы показаться в ней на летнем празднике у Фолькманов? Но у Ганса всего один портфель, да еще потертый
Госпожа Фербер перечисляла все эти цифры и вдобавок еще кое-какие сравнительные данные из ее домашнего хозяйства — сохраняемость молока, чистота клозетов и тому подобное — в один присест, к тому же на память, так что Ганс постепенно стал с почтением относиться к этому рекордному лету и наблюдал за ним, как за стайером, побивающим на своей дистанции один спринтерский рекорд за другим, что вызывает недоверчивый и восхищенный гул зрителей и вопрос, каких же еще успехов можно теперь от него ждать.
Уезжающие в такое лето горожане думают, подкатывая в гуще туристских толп к своим солнечным целям, а затем без устали посылая с самых дальних широт приветы своим знакомым и знакомым знакомых, что родные их города стоят пустые и покинутые под палящим солнцем, но те, кто остался дома, знают, что трамваи и сейчас битком набиты, как за два дня до рождества. Людей всегда и везде достаточно, чтобы вызвать тесноту, толкотню и впечатление, будто их слишком много.
Ко времени, когда у Фолькманов собирались устроить летний праздник — «прием», сказала госпожа Фолькман, воздевая руки и очи горе, словно следя глазами за пробкой от шампанского, что на известной высоте обращается в петарду и, рассыпая пестрые огни, колоссальным зонтом опускается на землю, — к этому времени лето, в согласии с календарем и ожиданиями, связанными долгим человеческим опытом с регулярностью времен года, уже обязано было постареть, а солнце — поохладить свой пыл; была уже середина сентября, время, когда обычно бегают за солнцем и стараются постоять, прислонясь к южным или западным стенам, вырывая у небесного светила краткое свидание, но в этом году даже у старцев на Траубергштрассе не оказалось на то охоты.
Прием госпожи Фолькман — назовем наконец этот праздник приличествующим ему словом — был задуман как праздник антилетний, как праздник выдворения жары, как ритуал сожжения лета, как выяснение взаимных претензий, приемом этим госпожа Фолькман хотела доказать себе и своим друзьям, что утонченный образ жизни и в этом смысле стал независимым от природы как таковой.
Для Ганса же этот прием означал вступление в филиппсбургское общество. Так сказала Анна и обещала, что позаботится о нем и представит его нужным людям. На торжество ждали и Гарри Бюсгена. Теперь он их противник, объяснила Анна Гансу, он — один из шефов газетного концерна, а потому противник будущего рекламного телевидения. Но почему, спросил Ганс. Да потому, что из-за рекламного телевидения приток рекламы от промышленных предприятий в газеты Молле-концерна, к которому принадлежат также «Вельтшау», «Филиппсбургер тагблат», «Абендблат» и еще с десяток газет, значительно уменьшится, что обернется для концерна миллионными убытками, поэтому Бюсген и его группировка сопротивляются организации рекламных передач на телевидении. Но производители телевизоров весьма заинтересованы в них, рекламное телевидение будет передавать и вторую программу, легкую, более доходчивую, чем программа обычных телестудий, а это, конечно же, подстегнет торговлю телевизорами. Ага, сказал Ганс, а про себя отметил, что теперь он, стало быть, противник человека, чьим сотрудником хотел стать; на Анну он смотрел снизу вверх, так хорошо она разбиралась во всех этих хитросплетениях и так здорово выразилась: реклама подстегнет торговлю телевизорами. Но зачем же тогда Бюсгена пригласили, если он их противник? Анна улыбнулась. На рынке радиоприемников он их союзник, в сводных программах радиопередач, которые он выпускает, он поддерживает распространение ультракоротковолновых приемников и расширение программ для них; за это он, правда, вознаграждается выгодными рекламами заводов радиоаппаратуры для газет Молле-концерна.
По пути к Фолькманам Ганс попытался припомнить все эти подробности, но до конца так всего и не понял; он рад был, что Анна — его сотрудница и выказывает фанатичный интерес к игре влиятельных групп в кошки-мышки. Сам он предпочитал писать небольшие статьи, критиковал радио- и телепрограммы, которые не нацеливали людей на покупку телевизоров; даже статьи об особенно интересных технических достижениях данной отрасли промышленности и портреты конструкторов и крупных руководителей производства (их всех отличали отвага, изобретательский дар, душевная гармония и высокое сознание своей ответственности) он писал с большим удовольствием, чем комментарии к политико-экономическим каверзам. К счастью, господин Фолькман весьма ценил возможность самому писать именно эти комментарии. Он так счастлив, что у него есть свой бюллетень, говорила Анна. Прежде ему приходилось молча глотать все, теперь он может наконец и сам обнажить шпагу и открыто выступить со своими экономическими взглядами. Анна полагала, что истинной причиной основания «Программ-пресс» (так назывался бюллетень радио- и телепрограмм, над которым трудились Ганс и Анна) было, видимо, желание господина Фолькмана заполучить собственный рупор для своего мнения. Ганс подумал: меня-то он ясно почему взял, не надо бояться, что начинающий станет артачиться.
Ганс был первым гостем. Прислуга еще сновала туда-сюда по комнатам, готовя их для разных этапов празднества, девушки носили туда-сюда вазочки, бокалы, цветы и пепельницы, вполголоса передавали друг другу приказания; каждая, казалось, считает себя ответственной за успех приема, оттого на их лицах застыло выражение чрезвычайной серьезности. Пробегая мимо Ганса, они ему таинственно улыбались — мы, мол, сегодня все заодно, но понимаем, что дистанцию соблюдать нужно. Он не осмелился спросить о господах. Те, верно, летают сейчас по крепко-накрепко запертым комнатам, склоняются к ящикам, заглядывают в шкафы, крутятся и вертятся перед трельяжами, дабы придать своему снаряжению полную завершенность. Ганс, послонявшись по холлу и подивившись на бар, воздвигнутый здесь, чтобы предложить гостям приветственный бокал, поднялся, следуя усвоенной привычке, по широкой лестнице на второй этаж и прошелся вдоль балюстрады, обегающей, точно театральная галерея, весь холл; он рискнул даже выйти на балкон и снова вернулся, но постепенно стал ощущать неловкость, понимая, что прислуга станет тайком насмехаться над ним, если он и дальше будет околачиваться здесь, как обер-кельнер среди столов и стульев, словно обязан был проследить за приготовлениями. Но что ему делать? Ведь неприлично же и в высшей степени смешно, что он единственный гость, который пришел пешком, явился так рано, да еще стоит с таким голодным лицом, словно никак не дождется начала приема. В конце концов, совершенно потеряв голову, он постучал к Анне, услышал, как она повернула ключ, увидел сквозь приоткрывшуюся дверь ее обнаженные плечи и пол-лица, перепугался, хотел было извиниться, но голая рука втянула его в комнату, яркие пестрые обои которой еще никогда так его не смущали, как в этот миг, и он приклеился взглядом к темно-красным розам, чтобы не создалось впечатления, будто он таращится на Анну, разгуливающую в комбинации.
Анна предложила ему воспользоваться ее туалетным столиком, чтобы, если нужно, привести себя в порядок, она уже почти готова, вот только платье… Ганс едва слышал ее, так стучала кровь в ушах и шее, а говорить он и вовсе был не в силах, в нем проснулись желания, он схватился за кровать, вернее, за бамбуковую планку, окаймлявшую низкую широкую кровать. Как же она его впустила! Верно, думает, что он намеренно явился в такую рань, чтобы застигнуть ее за переодеванием? Но тут Анна стала подшучивать над ним за то, что он уставился на стену. В ее высоком голосе рокотало предпраздничное волнение. Ему пришлось повернуться и спокойно смотреть, как она бегает туда-сюда по комнате в комбинации, к тому же эта ярко-желтая комбинация была без лифа, скорее это была нижняя юбка, но, видимо, Анне хотелось сегодня тоже быть человеком вольного образа мыслей, и Гансу надо было разговаривать с ней, как если бы они, укутанные в зимние пальто, сидели в трамвае; Ганс вдруг почувствовал, что кровь горячей волной залила его лицо и что он покраснел как рак, да и Анна тоже не такой уж была беспечной, какой хотела казаться; она без умолку трещала, он заикался, попытался лениво махнуть рукой, улыбнуться и наконец, подойдя к умывальнику, намылил руки и стал тереть их с такой тщательностью, словно ему предстояло провести сложнейшую операцию. Когда он вновь обернулся, Анна, слава Богу, была уже одета и, застегнув ожерелье из каких-то крошечных штуковинок, укладывала на груди подвески. Теперь они спустились вниз, Ганс держался в полушаге за Анной, чувствуя, что ноги его точно налились свинцом, и не зная, куда девать руки. Воротничок и шея после двух-трех шагов по холлу, когда он увидел первых гостей, сплавились в тестообразную массу, а из-под мышек тоненькими холодными ручейками побежал на ягодицы пот и, собираясь в холодящие лужицы, вызвал гусиную кожу. Анна устремилась к бару, где уже плотной кучей сгрудились гости; Ганс едва отличал женщин от мужчин, все они смеялись, все разом говорили, все держали в руках рюмки, и во всех рюмках плавали маленькие круглые фрукты; но вот началась церемония знакомства: едва он успел вытереть ладони о брюки, как тут же должен был протянуть руку в кучу жизнерадостных гостей, и каждый, подержав ее, передавал дальше, Гансу нужно было только при каждом рукопожатии бормотать свое имя, добавляя «очень приятно», Анна же громко и четко повторяла оба имени, но, когда церемония кончилась, оказалось, что Ганс не запомнил имени ни одного гостя. Все его помыслы сосредоточились на влажной, и с каждой минутой все более влажной, ладони; но то была не только его вина: среди гостей, пожимавших ему руку, были такие, от пожатия которых его рука стала совсем скользкой, поистине непросто было владеть такой скользкой узкой рукой, пожимать ею чужие руки, протягивая дальше, и следить, чтобы она при пожатии не выскользнула, точно рыба, и не взметнулась высоко в воздух, угодив кому-нибудь из рядом стоящих в физиономию.
Слава Богу, гости обращали все свое внимание на Анну. Мужчины склоняли к ней головы, складывали губы в несбегающую улыбочку и, подходя к бару, просили для нее рюмку. Ганс увидел это слишком поздно, да, он поздно заметил, что сам должен был это сделать. Нужно ли ему взять рюмку и себе? Нет, сделать это немыслимо. Но тут Анна крикнула бармену, приглашенному в дом на этот вечер, чтобы он подал Гансу рюмку («моему другу», сказала она); головы гостей дружно повернулись в его сторону, дабы и ему показать свою улыбку, ведь Анна назвала его своим другом. Ганс принял рюмку, но что ему делать с фруктиной, плавающей в прозрачном напитке? Смахивает на оливку. Ее надо съесть? Он решил понаблюдать, как справятся с этой оливкой другие, опытные посетители приемов. У одних действительно она исчезала во рту, другие оставляли ее на дне бокала. Кто из них поступал правильно? Ганс был убежден, что или те, или другие дали маху, слыханное ли дело — столько-то он уже наслышан о городских обычаях, — чтобы с этой фруктиной можно было поступить, как кому заблагорассудится. Либо принято было ее глотать, либо это смешно и невоспитанно. Ганс пригубил напиток. На вкус — горький. Это навело его на мысль поставить рюмку с оливкой на один из многочисленных столиков и забыть ее там — вот выход из положения, который наверняка не шел вразрез с принятыми обычаями. Между тем клубок гостей, которым он был представлен, откатился вместе с Анной от бара, свободно перемещаясь по холлу, где повсюду рассредоточены были мелкие клубочки, у всех гостей в руках были рюмки, а на губах улыбки, уже знакомые Гансу. Прислуга проворно сновала по холлу, внимательно заглядывая в лица гостей, не мелькнет ли в том или ином взгляде пожелание, выполнимое с помощью их подносов. Одни разносили разнообразные печенья, другие — всевозможные напитки.
Ганс заметил, что никто не оставался долго на одном месте, он понял, что время от времени нужно оборачиваться, проверять, не стоишь ли к кому-нибудь спиной, с этим мириться было никак нельзя, следовало тут же, пятясь назад, сделать шаг-другой, чтобы очутиться сбоку от того, к кому ты стоял спиной. Это правило и другие, подобные ему, создавали в холле спокойное, взад-вперед колышущееся движение, влиться в которое, однако, Ганс, несмотря на все усилия, никак не мог. Порой он делал два-три быстрых шага, останавливался, отступал, оборачивался, устремлял взгляд на искрящиеся повсюду в огромных вазах цветы, особенно внимательно разглядывал напольные вазы с самыми прекрасными и крупными цветами, — цветами, каких ему еще не доводилось видеть, которые он, однако, сейчас, как ни пялил глаза на них, увы, вовсе не видел; он изо всех сил старался не отходить далеко от стены и двигаться только вдоль нее, там ему не так уж часто приходилось сталкиваться с множеством чужих людей, к тому же на стенах висели картины госпожи Фолькман, которые он мог разглядывать, словно они его безумно интересовали. Анна с клубком своих паладинов проплыла куда-то дальше по холлу. Видимо, она о нем забыла. Долго ли еще продлится эта канитель, это шатание туда-сюда, этот театральный полушепот, который то и дело прерывают взрывы женского смеха? Так это и есть прием? А где госпожа Фолькман? Она еще вообще не появлялась.